Если дворяне, праздно живущие в деревнях и следующие модам нынешнего света, будучи предубеждены в пользу своего невежества, мыслят столь низко и столь несвойственно с званием своим о науках, то и служащие в военной службе иногда подвержены бывают равному заблуждению. Жизнь сих людей в мирное время протекает в различных шалостях и совершенной праздности: биллиард, карты, пунш и волокитство за пригожими женщинами – вот лучшее упражнение большей части офицеров. Учёный человек, в глазах их, не что иное, как дурак, поставляющий в том только своё благополучие, чтоб перебирать беспрестанно множество сшитых и склеенных лоскутков бумаги. “Какое удовольствие, – говорят они, – сидеть запершись одному в кабинете, как медведю в своей берлоге? Зрение наслаждается ли таким же удовольствием при рассматривании библиотеки, как и при воззрении на прелести пригожей женщины? Вкус может ли равно удовольствован быть чтением книг, как шампанским и бургонским вином? Осязание бумаги с такою ли приятностию поражает наши чувства, как прикосновение к нежной руке какой красавицы? Слух равное ли ощущает удовольствие от звука ударяющихся математических инструментов, как от приятного согласия оперного оркестра? Чернила и песок такое же ли испускают благовоние, как душистая наша пудра и помада? Какую скучную жизнь провождают учёные! Возможно ли, чтобы человек, для приобретения совсем бесполезных в общежитии знаний, жертвовал для них своим покоем и весёлостями?”
Так рассуждает пустоголовый офицер, превозносящийся своим невежеством. Равным образом и сластолюбивый богач, пользуясь оставшимся после отца награбленным имением и получая пятнадцать тысяч рублей ежегодного доходу, нимало не помышляет о науках. Роскошь и нега в такое привели его расслабление, что потерял он почти совсем привычку действовать не только разумом, но и своими членами. Препроводя во сне большую часть дня, едва лишь только откроет он глаза, то входят к нему в спальню три или четыре камердинера, кои, вытащив его из пуховиков, составляющих некоторый род гробницы, где ежедневно на двенадцать часов он сам себя погребает, обувают его, одевают и наконец сажают в большие кресла, на которых дожидается он спокойно обеденного времени. За столом просиживает он три или четыре часа и наполняет свой желудок тридцатью различными яствами, над приготовлением которых трудились во всё утро пять или шесть поваров. После обеда садится он опять на прежнее место, где засыпает или забавляется рассказами нескольких блюдолизов, привлечённых в его дом приятным запахом его кухни. Потом подвозят ему великолепный экипаж; два лакея, подхватя под руки, сажают его в карету с такой же трудностию, как бы несколько сильных извозчиков накладывали на телегу мраморную статую. В сем положении ездит он по городу до самого ужина: свежий воздух возобновляет в нём охоту к пище, и движение кареты способствует его желудку варить пищу, коею он во время обеда чрез меру был отягощён. Возвратясь домой, находит он у себя великолепный стол и, просидев за оным до полуночи, ложится опять спать. – Вот точное описание повседневных упражнений роскошного сластолюбца. Итак, если во всю свою жизнь ничего он более не делал, как только спал или, подобно расслабленному, пребывал в бездействии, то можно ли будет сказать после его смерти, что он когда-нибудь жил на свете?
Бесконечно бы было, мудрый и учёный Маликульмульк, если б начал я исчислять слабости или, яснее сказать, дурачества некоторой части земных обитателей; а скажу только, что глупое их против наук предубеждение заставляет меня думать, что на земле столь же мало людей, которые бы прямо могли называться людьми, сколь не много сыщется беспристрастных судей и некорыстолюбивых секретарей».
Итак, что же представляла собой «Почта духов»? Не стану даже говорить об очевидной сложности этого текста для восприятия и сейчас, и тогда. Нынешний читатель скажет, что в нём «многа букаф», что у него сложная для понимания лексика и громоздкие языковые конструкции, делающие его нечитабельным. Современник Крылова мог бы отнестись к тексту примерно так же. Почему? Придётся вспомнить строки из письма Пушкина поэту Вяземскому о несформированности прозаического языка: