— А вот телеграмма с борта корабля: «Старт прошел превосходно… Продолжаем полет по инерции… Любуемся родной Землей. Видим ее всю целиком. На нашем небе это великолепный шар по диаметру в 30 раз больше Солнца. Западное полушарие в тени, в Азии — день. На освещенном серпе различаем очертания советского Дальнего Востока, берегов Китая, Индии…» Товарищ лейтенант Тамарин, как это все позволите понимать?
К Дергунову кидаются с разных сторон, вырывают журнал из рук.
— Это не я, — перекрикивает всех Юрий, — это ошибка!
— Господа офицеры, — спохватывается вдруг Дергунов, пряча журнал, — мы же опаздываем на свадьбу! Кареты поданы, прошу на выход!
Шумной толпой, да, толпой, а не строем выходят из парадных дверей, впервые не предъявив увольнительных. Нарочно идут пешком, чтобы показать себя в новенькой форме.
У Горячевых двери уже нараспашку — шум, гвалт, объятия. Шинели одна на другую — горой. Валя выходит навстречу, неузнаваемая в свадебном платье.
— Раньше нравилась мне в голубом, а теперь ты мне нравишься в белом, — каламбурит, как всегда, Дергунов.
— Нет, — поправляет с наигранной ревностью Юрий, — это платье не под венец, это платье под цвет Полярного круга. — И впервые целует Валю при всех.
— Горько! Горько!
А она и вправду будет несладкой, их грядущая жизнь…
Глава четвертая
Вот здесь действительно ощущалась громадность земного шара. Еще когда добирались поездом, глядя из вагонного окна, он подумал, что они спускаются как бы со взгорка: деревья становились все ниже ростом, снег из мягкого и пушистого превращался в крошку стекла, и ночь густела не то что с каждыми сутками, а с каждым часом. А когда, сделав последний вздох, паровоз остановился на конечном вокзале, показалось, будто над ними раскинулась, впуская в суровый свой сказочный мир, небесная арка: голубые всполохи прожекторно мотались по небу. Юрий не знал, что это начиналось северное сияние.
Тепло вагонного купе вмиг улетучилось. Было жаль, что так быстро кончался путь; ехали втроем — Валя Злобин, Юра Дергунов, Юра Гагарин, дружные, спорые на песню оренбуржцы.
«Нам золотыми крыльями на плечи погоны лейтенантские легли», — повторял Дергунов чьи-то строки.
И правда — начинающаяся жизнь виделась в галунной позолоте, в блеске звездочек на погонах, в искрящейся голубизне высокого неба, прочерченного острым крылом сверхбыстрого самолета.
А их принимала в свои объятия ночь, близкий океан леденяще овеивал лица, и парадные шинели, и ботинки, до блеска надраенные еще в Москве, показались неловкими, несуразными — люди вокруг толпились в меховых куртках, в унтах. Ночь… Дневная ночь? Бывает и такая? На часах тринадцать ноль-ноль, а лица едва различимы в сумраке, все залито тусклым неоновым светом. И впервые за всю дорогу шевельнулось сомнение: правильно ли поступил?
Выпуск по первому разряду давал право выбора места службы. Предлагали же Юрию Украину! Там, наверное, до сих пор зеленеет травка и небо чистое, как на открытке, посвященной Дню авиации. «Садок вишневый биля хаты, хрущи над вишнями гудуть, плугутари с плугами йидуть…» Кто-то из украинцев научил этим шевченковским стихам. Был и другой вариант: остаться в Оренбурге, в училище, преподавателем-инструктором. Куда лучше: жить в Валином городе, вместе, и ей не надо уезжать от родителей — дома стены помогают. А им создавать семью. До Москвы недалече, а от Москвы до Гжатска подавно. Валя, конечно, была за то, чтобы служил он в Оренбурге. Но уступчиво помалкивала, когда Юрий пылко разъяснял свои доводы, «за» и «против», ратуя за Север. Но ведь видел, понимал, чувствовал, как нелегко давалось ей это согласие.
И, быть может, впервые он так сильно загрустил о жене. Все любимая девушка, все невеста: «Горько! Горько!» — стеснительные поцелуи на людях, и они, двое сами себе видны как бы со стороны, а здесь, на краю земли, вдруг понял — оставил жену. И познабливало не от холода, а от жалости к ней, одинокой, хоть и под родительским кровом.
Из Оренбурга поехали вместе в Гжатск — догуливать свадьбу, а точнее сказать, играть другую. И снова «Горько!», объятия, тосты… Счастливый взгляд матери, впервые увидавшей невестку, напускная степенность отца: «Мы, гжатские, не хуже оренбургских… Горько-то горько, а сладко вам будет когда-нибудь?»
В Москву воззращались с Валей, чтобы расстаться. И он водил ее по знакомым, улицам и площадям, чувствуя вину, беспокойство, как будто мог потерять любимого человека в круговороте толпы, — как это уже было, когда на площади Революции их разметало в разные стороны, и, подскочив на носках, он узнал ее лишь по платку, пронзил устремившийся к эскалатору поток, схватил ее за руку и, счастливый, проговорил: «Если разминемся в следующий раз, жди вон у того матроса». И рассказал, как еще мальчишкой, когда впервые приехал в Москву, удивился взаправдашности бронзового маузера, а потом всякий раз, спускаясь сюда, дотрагивался до кончика ствола.