Когда папа заглянул в залитую солнцем мастерскую, где по дощатому полу весело прыгали солнечные зайчики, Петр Петрович заканчивал натюрморт «Клубника на столе». Ярко-красные ягоды с зелеными листьями на коричневом столе были написаны так, что казалось, подойди к холсту, — и уловишь их запах. Затаив дыхание, он стоял за спиной Петра Петровича и завороженно наблюдал за работой, а потом решился спросить, отчего на палитре черная краска, ведь на картине ее нет. И Дадочка с удовольствием объяснил, что ни одну, самую яркую и солнечную картину нельзя написать без черной краски, потому что лишь она может передать игру света и тени.
Не знаю наверняка, но думается мне, что в той по-бунински светлой мастерской, подле доброго, красивого Петра Петровича все окончательно для папы решилось. Невысказанная боль за отца, невытравленный романтизм, глубокие, не по возрасту, знания, надрывные стихи, ревнивая любовь к «Тегочке» (так он называл маму) — все это, бурлившее в нем в первозданном хаосе, переплавилось в нечто, не объясненное наукой, но бесконечно прекрасное — вдохновение. Он начал писать.
Героем одного из его первых наивных рассказов стал молодой художник, погибающий на войне. Прототипом послужил сын Петра Петровича Михаил, раненный в финскую войну. Сразу после этого он и написал цикл рассказов «37–56» об отсидке отца и о 37-м. Расценивавшиеся как антисоветские, напечатаны они быть не могли, лежали в столе.
Главной работой отца в то время стала журналистика — много писал для «Огонька». Первая его командировка была в Таджикистан. Он привозил захватывающие репортажи об охотниках на тигров, об отлове архаров, выходил в Северное море с рыбаками, бродил с геологами по тайге, побывал на стройках в отдаленных районах Сибири. Уже тогда четко обозначился его интерес к экстремальным ситуациям, далеким и опасным уголкам страны, «воинствующей» романтике и сильным людям…
Язык отцовских репортажей был лаконичен, стиль — эмоционален, герои — сильны и добры. Работал он без остановки, внимание на него обратили сразу, печатали в периодике много, но не обходилось и без печальных эксцессов. Со смехом отец мне однажды рассказал, как сделал материал страниц на пятьдесят — с историческими справками, философскими отступлениями, затаив дыхание, ждал публикации. Дождался. Напечатали одиннадцать строк. «И ты мог после этого продолжать работать?!» — изумилась я. «Как видишь, — усмехнулся папа, — только жахал материал уже не на пятьдесят страниц, а на сто двадцать — знай наших!»
Терпеливо дожидаясь, пока муж закончит очередной репортаж, молоденькая мама занималась домашними делами, иногда присаживалась на ручку его кресла и, выставив перед собой руки с длинными пальцами, печально говорила: «Ну почему, почему меня никто не любит?!» Если становилось совсем скучно, шла на радикальную меру: по-кошачьи тихо подкрадывалась к благоверному, сидящему за машинкой, и накидывала ему на голову свою цветастую, широкую — по моде пятидесятых — юбку.