— Конечно, все это было. Желания убежать на фронт не помню (я был мальчик домашний, «гогочка»), да и по развалинам полазать никто бы нам тогда не дал, этим мы занимались уже потом, в 1944-м. Но была страстная охота за осколками бомб и снарядов, мы по ним с ума сходили, особенно ценились большие, колючие, с цветами побежалости, а если обнаруживались еще остатки каких-то таинственных надписей и многозначные числа!.. О, такому шедевру цены не было. Самый большой осколок, который довелось мне увидеть, был длиной в добрый метр (а может быть, и больше, некому было его измерять, да и нечем). В парк Военно-медицинской академии, прямо напротив наших окон, упала полутонная (взрослые говорили) бомба. Образовалась огромная воронка, и мы, огольцы со всего квартала, эту воронку обследовали всесторонне. Найдено было с десяток осколков, вполне недурных, и тут вдруг один незнакомый пацан вытащил из рыхлой земли это метровое чудо, — чуть ли не с него самого ростом, тяжелое, черное, с многочисленными отростками-колючками и «еще горячее». Это он, наверное, приврал от восторга: часов двадцать прошло после взрыва, все должно было остыть и, конечно же, остыло. Бедняга. Вдруг откуда ни возьмись объявились здоровенные пацаны с Нейшлотского, не говоря ни слова, отобрали у него сокровище и с довольным ржанием удалились. Sic transit gloria mundi. Это все происходило в сентябре. В октябре стало не до осколков, холод и голод надвинулись, ребята на улице все куда-то исчезли, да и меня перестали выпускать совсем.
— Это была расхожая тема январских 42-го года кухонных разговоров. Пирожки с человечиной на рынке — дешево, пять тысяч штука. Безумная мать, убившая маленькую дочурку, чтобы накормить старшую. Страшный человек с топором на Бабуринском... Я до сих пор не знаю, сколько в этих разговорах было правды и сколько — предсмертного нашего ужаса.
— Говорили очень часто. Это была наша личная домашняя страшная история. Которая не забывается. И кое-что потом АБС использовали в своих сочинениях. Но у нас ведь была фантастика, космос-мосмос, чужие миры, утопия-антиутопия. Блокадным воспоминаниям нечего было делать в этих декорациях, им было там тесно и неудобно, они были там не на месте. Уже только много позже, уже оставшись один, я дал себе волю и написал по сути маленькую повесть про блокадного мальчика и его обстоятельства. И пока я писал, обнаружилось, что незабываемое основательно подзабыто, раны памяти затянулись, прошлое пусть и не исчезло совсем, но явно поблекло, потеряло контрастность — будто это не твое прошлое, а что-то вычитанное в старой книжке.
— Нет.
Повесть о дружбе и недружбе
— Стенгазету я как раз НЕ делал, причем с таким упорством, что был со скандалом изгнан из пионеров. Впрочем, в газете мне предлагалось не писать, а рисовать. Почему-то считалось, что я умею рисовать. Это было заблуждение. Я умел рисовать только сражения маленьких человечков — сюжет в стенгазете совершенно неуместный. А вот стихи писал. Только не девочкам. У нас не было одноклассниц, мы учились в мужской школе. Стихи были о пиратах и пиастрах, там у меня «свинцовой волной грохотал прибой», трещали паруса и провозглашались совершенно антиобщественные лозунги вроде: «Джентльмены удачи, выпьем! Мы смерти глядим в глаза...» С девочками мы встречались на спортивной площадке при заводе «Красная Заря». Это были не просто встречи, это были церемониалы, ассамблеи, светские рауты под открытым небом. Стихи. Речи. Изысканные диспуты. Рыцарство. Теперь такого нет и в помине. Просто не может быть.