…Короче, нас исключили, и тут же военкомат прислал повестки на медкомиссию. Как назло, все врачи женщины, а нас раздели догола. Предельно унизительно! Вот в таком мерзком состоянии духа и передвигаемся от специалиста к специалисту. Коля впереди, я за ним. Проктолог последний. Подходим. Сидит дама, что-то пишет и, не поднимая головы, вслух читает медкарту: «Дроздов Николай Николаевич…» Смотрит на него: «Курите?» Коля: «Курю». «Нагнитесь, расставьте ноги, раздвиньте ягодицы, — говорит докторица, заходит сзади и спрашивает: — Пьете?» Коля и выдал: «А что, пробка видна?»
Не передать, какая началась истерика! Но в армию нас не взяли, а в университете восстановили.
— Не знаю, но восстановили. Коля, правда, ушел на географический факультет, а я остался на биофаке.
— А ведь мы выгнали Трофима Денисовича Лысенко из аудитории. Он пришел читать лекцию, а мы его освистали. За ним турнули и Лепешинскую, но не балерину, а академика, которая на марксистско-ленинской основе придумала, будто из неживого вещества может образоваться живое… Это был, наверное, 1956 год, уже после ХХ съезда, и мы, конечно, знали, кто такие Вейсман и Морган и что такое гены, и кафедра генетики у нас была. Правда, я учился на кафедре физиологии человека. Но к концу третьего курса стало ясно, что я никакой не ученый и наукой заниматься не буду. ...Уходить в никуда было непросто.
— Это был выдающийся переводчик и большой умница. Он заново открыл для меня русскую литературу, и мои два года у него — просто счастье. А с какими людьми он меня познакомил! Ведь у него в доме читали стихи еще совсем молодые Ахмадулина, Евтушенко, Вознесенский, Рождественский. Он дружил с Твардовским, и первое чтение «За далью — даль» состоялось тоже у Маршака. Кстати, читал сам Твардовский, а мне было позволено сидеть тихо в углу и слушать. В общем, к Самуилу Яковлевичу я отношусь с любовью и с огромным уважением.
— Конечно, ревниво. И сказал одну вещь, с которой я полностью согласен. «Пастернак, — сказал он, — великий поэт, и в своих переводах поэт Пастернак преобладает над Пастернаком-переводчиком». В отличие от Лозинского, считал Самуил Яковлевич. По его мнению, как переводчик Лозинский — это супер! Слово «супер» Маршак, конечно же, не употреблял, но смысл был именно такой.
— Считаю, что Белла Ахатовна — совершенно великий поэт. И если бы она была крутым диссидентом, тоже имела бы Нобелевскую премию. Ничего не имею против Иосифа Бродского, отношусь к нему с большим уважением, как и к Борису Пастернаку, но в их литературной судьбе определенную роль сыграл политический момент. Такая же история с Александром Исаевичем Солженицыным. Нобелевская премия Михаилу Шолохову за «Тихий Дон» стала для многих неожиданностью, но что бы там ни говорили, это величайшее произведение!
— Хороша эпиграмма. Но ведь Маршак был замечательным поэтом. Стихи писал на иврите, а в молодости был активным сионистом. Но потом, когда образовался Советский Союз, он с этим покончил. На самом деле он исповедовал совершенно другие взгляды. Это была глубоко трагическая фигура, очень одинокий человек. Со старшим сыном отношения не сложились. Младший подавал надежды, мог стать большим математиком, но рано умер. Потом умерла жена. На самом же деле Самуил Яковлевич любил другую женщину — Тамару Габбе, детского писателя, автора «Города мастеров» и «Волшебных колец Альманзора». Уже при мне она заболела лейкемией и скончалась. Маршак остался совершенно один и держал меня подле себя вроде суррогатного сына. Поскольку выкуривал по пять пачек в день, часто болел. Высокая температура, бред… В такие дни я дежурил у его постели.
Как-то Маршак приходит в себя и говорит: «Эх, Владимир Владимирович, поедемте в Англию». — «Поедемте, Самуил Яковлевич». — «И купим мы там конный выезд. Вы будете сидеть на козлах и завлекать всех красивых женщин. Но внутри буду сидеть я, потому что вы не умеете с ними обращаться…»