— Да, для меня это было открытие, как и для большинства людей в зале. Я понимал, что это открытие нового вида сценического искусства. Тогда советский зритель еще не видел пантомимы, не был знаком с такой техникой. После его гастролей в стране начался настоящий пантомимический бум. Открывались всякие кружки и студии. Позже Марсель Марсо спрашивал папу, может ли он говорить, что России открыл пантомиму, как когда-то Мариус Петипа балет. Это так и было. Я навсегда запомнил то пронзительное ощущение театра как вида искусства, которое возникло у меня на его спектаклях. Когда один человек стоит на огромной сцене и абсолютно завладевает публикой. Такое чувство меня редко посещало.
— Именно тогда я понял, что дело совершенно не в количестве народа на сцене, не в декорациях. Одна очень выразительная фигура в полном молчании может создать такую вольтову дугу, что сконцентрирует всю энергию зрительного зала. В первом отделении он учил зрителей языку пантомимы. Показывал элементарные вещи: ветер, лестницу, канат, шаг на месте. Все начинали привставать с места, вытягивать шеи, потому что это было невиданно, чтобы человек шел, на самом деле не двигаясь и оставаясь на сцене в одной точке. Постепенно он усложнял сюжеты и во втором отделении показывал все свои великие пантомимы — в мастерской масок, клетку, все, связанное с Бипом, — Бип в светском обществе, Бип хочет покончить жизнь самоубийством и так далее. Он показывал свои великие пантомимы. И я был совершенно сражен. И еще у Марселя Марсо в спектаклях гениально возникала музыка. Очень редко. Возникала вдруг, из тишины, как продолжение тишины. И потом уже тишина звучала как музыка. Марсо безупречно владел ритмами. Папа тоже блестяще ими владел. Безусловно, между ними было что-то общее. Ощущение родства возникало.
— Одиннадцать. Вон видишь на стене картину, она подписана мне. Дата — 1961 год. Это он разрисовал в правой части сам, потому что по первому образованию Марсель художник-эмальер. Подписал с пожеланием счастливых снов. Когда он вошел, то долго стоял в прихожей и смотрел на плакат кинокартины «Дети райка», где играл Жан Луи Барро, который был его учителем и старшим товарищем. Познакомились и прошли за роскошно накрытый стол. Гостя сопровождала хорошенькая девушка— переводчица с французского. Я посидел со взрослыми, и меня отправили делать уроки, что для меня было святое. Часа через полтора я вернулся и застал очень смешную ситуацию. Девушка была совершенно не у дел, а папа с Марселем Марсо беседуют на каком-то странном языке. Оказалось, они весьма энергично беседуют на идише.
— Не думаю, но традиции соблюдали. Деда я не застал, он умер после блокады. Знаю, он бил папу смертным боем, когда узнал, что тот собирается стать артистом. Папа увлекся театром в пять лет, посмотрев в Рыбинске ростановского «Шантеклера», и очень завидовал какому-то мальчику, который был занят в спектакле. Папу хотели видеть врачом или адвокатом. Зачем еврею быть клоуном? А потом мне тетка рассказывала, как дед стоял возле афиш, где имя отца уже писалось красной строкой, и говорил прохожим: «Это — мой сын».
— Он был советским человеком. И меня воспитывал в том же духе. На идише я ни слова не знаю, а про антисемитизм узнавал из каких-то посторонних разговоров. Меня это лично не коснулось, потому что я был все-таки сыном любимого артиста страны. Конечно, он про государственный антисемитизм все понимал. Мне рассказывал, как ему жаловался Ойстрах, что ему, исходя из процентной нормы, не дают принять в консерваторию на класс скрипки тех, кого он считает нужным. И я сам это видел в своей школе при Ленинградском университете. Параллельно со мной учился такой невероятный мальчик, который выигрывал все олимпиады по математике — городские, всесоюзные, а потом занял первое место на всемирной в Белграде. Решал какие-то невероятные задачи за очень короткий срок. Университет окончил за 2 или за 2,5 года. После чего был направлен учителем в школу под Архангельск. Попреподавал несколько лет и уехал за границу навсегда. Наш класс очень по миру рассеялся.