Однако были вещи, понять которые я никак не мог. Речь идет здесь не о моем назначении, нет. Это о дружбе. Впервые я задумался над этим в тот рождественский вечер, когда наш доморощенный поэт Шнайдер декламировал стихи о дружбе и верности. С тех пор мысль об этом не выходила у меня из головы. В чем же смысл дружбы? Я мог привести многочисленные примеры из действительности, когда люди умирали за друга. Но ради какой цели они это делали? Ради чего живем, боремся и умираем мы?
Все эти вопросы не давали мне покоя. Взять хотя бы старшего лейтенанта Бальзера и полковника – дивизионного ветеринара, которые бросили своих подчиненных на произвол судьбы и позорно улетели в тыл. А кто помог им бежать? Почему? Уж не из соображений ли укрепления дружбы?
Горящие глаза раненых, мужество больных и ежедневные картины смерти – все это требовало немедленного ответа на мучившие меня вопросы.
Я не мог обвинить себя в трусости или отсутствии энергии. Нет, я просто хотел знать, в чем смысл нашей дружбы.
Как ужасно, если наша дружба служит неправому, несправедливому делу! Чем же тогда отличается эта дружба от обычного соучастия в разбое?
А если это действительно так? Сомнения росли и мучили меня.
За шесть недель окружения во мне что-то треснуло, надломилось, и я чувствовал, что склеить меня уже невозможно.
На сорок седьмой день пребывания в котле я в последний раз окинул взглядом Городище: церковь, окруженную лесом крестов на могилах немецких солдат, полуразрушенные домишки и глинобитные помещения дивизионного медпункта, наше убежище в саду, глубокие балки, на дне которых дымили полевые кухни и стояли полуразбитые санитарные машины и грузовики.
Усевшись в машину рядом с водителем, я на прощание помахал рукой своим товарищам.
Водитель санитарной машины, присланной за мной из полевого лазарета, ехал по маршруту Гумрак – Воропаново, вдоль окружной железной дороги, которая опоясывала Сталинград. Поезда по этой дороге давно уже не ходили: паровозы и вагоны были разбиты, рельсы использованы при строительстве убежищ, шпалы сожжены. И в то же время на полотне были какие-то люди, казалось, они ждали поезда. Я заметил их еще издалека: черные фигурки хорошо виднелись на снегу. Это были русские беженцы: старики, женщины и дети. Одни из них лежали, другие стояли или сидели. Те, что лежали на снегу, были уже мертвы. Некоторые из беженцев толпились вокруг околевшей лошади, видимо, хотели разжиться куском конины. И тут я увидел женщину с грудным ребенком на руках. Возможно, это был мальчик и ему, быть может, лак и моему сыну, три месяца. «Боже мой, – неожиданно осенило меня, – что будет, если однажды такое обрушится и на их головы?»
Война принесла много бед русскому мирному населению. В ходе наступления мы довольно часто встречались с беженцами. Старики и старухи, женщины и дети были вынуждены бежать из горящих сел, из родного гнезда. Узелок с одеждой, чугунок да жестяная кружка – вот все их имущество. Но часто и этого не было. Я и раньше сочувствовал этим людям, мне было жаль их. Но только здесь, в Гумраке, я вдруг подумал: что, собственно, значит в данной обстановке сочувствие? Разве нет виновных в этом? Кто понесет наказание за муки этих людей?
И это был еще один вопрос из вопросов, которые в последнее время все больше и больше беспокоили меня. И чем неразрешимей был вопрос, тем больше он меня мучил.
Когда мы победоносно наступали в сорок втором году, я, видя подобные сцены, убеждал себя, что это, лишь временные явления войны, что все это можно быстро уладить. И старался по-своему решить эти проблемы: заботился, чтобы русских женщин, которые стирали белье на медпункте, накормили, пленным давал сигареты, запрещал нашим солдатам умышленно разрушать жилища.
На этот раз, встретив группу русских беженцев, страдающих от голода и холода, я не мог предложить им даже куска хлеба. Но если бы даже у меня и оказался хлеб и я попытался бы раздать его беженцам, то стоявший возле них немецкий жандарм навел бы на меня автомат.
Так что есть ли смысл решать такие крошечные проблемы?