Во-первых, он верил в бессмертие души – хоть и как-то по-своему, вне церковных канонов, – а ко всякой посмертной бренности относился безразлично. Будете меня хоронить, пусть обязательно будет отпевание, – когда-то сказал он, ну а могилы, памятники, цветы-эпитафии-речи-выбивание места на Троекуровском – это было ему чуждо.
Во-вторых, он любил красоту, но упаси Господи считать его каким-то “эстетом”, то есть тем, кто кичится своим эстетическим чувством, выставляет его напоказ во имя нарциссических амбиций. Шура считал такое поведение сплошной пошлостью – и скорее уж выбрал бы погребение в этой глине, среди случайного народа, где на флаге написано: “Военная разведка РФ – выше нас только звёзды!”, – но не дотошное сочинение завещаний с дизайном памяти о себе.
И наконец. Ну что мы будем, Митя, об этом говорить, как получилось, так и получилось, это неинтересно, вы лучше скажите, читали Максима Соколова сегодня? Что скажете? Чай будете?
Шура, я же правильно за вас ответил?
В начале нулевых Шура купил большую квартиру на последнем этаже на Садовом, тогда же у него появился огромный пес, неаполитанский мастиф по имени Тит, ну и количество гостей, которые стали в этой квартире бывать, тоже было громадным. Все проходили мимо его обходительного консьержа, сидели под исполинским фикусом, приводили кого хотели, пили или не пили, уходили под утро и очень хотели вернуться. Но к середине десятых жизнь оттуда стала уходить – Шура строил дом, и всё больше времени проводил в городе Чехов, а в Москву заезжал только по делам.
Место замечательное, кусок старого парка усадьбы Свербеевых (она сгорела, он не застал ее), и многовековые деревья постепенно уходили вниз, вниз, этаким амфитеатром к дальним прудам, едва заметным наверху, около дома. Солнца была мало, и с цветами у Шуры не очень складывалось, зато прохлада и великий покой. Мы сидели там, за домашним и уличным столом, рядом бегали две собаки – Маша, беспокойная хаски, и смешной беспородный Максик, к слову, этот самый Максик сперва жил у Шуры со вторым псом, инвалидом без одной лапы, пока тот был жив, и Шура взял себе их вдвоем только ради того, чтобы не разлучать их, – так вот, сидели и днем, и ночью, говоря о чем попало – что славянофилы очень западные, а западники очень русские, и что Путин это Николай Павлович, и будет ли мир на Украине (обязательно будет, и очень скоро, надеялся Шура), и в каком виде имело смысл сохранить СССР, и про “Анну Каренину”, и про “Поэму без героя”, Шура рассказывал про Рим, Вену, а потом снова про бойкий злободневный мусор, духовные скрепы, Пархомбюро (так обозначалась либеральная интеллигенция в худшем ее виде). Так мы сидели, отмахиваясь от комаров, уже в темноте, допивая вино и холодный чай, и смотрели на плохо различимые уже силуэты усадебных лип, а то и молчали, с Шурой необязательно было умничать или сплетничать, можно было лениво молчать, но он то и дело вставал, брал меня под руку и отправлялся наматывать круги по дорожке вдоль границ участка, обязательно надо пройти десять тысяч шагов, это полезно, он собирался худеть, жить. Гудел поезд, Маша с Максиком неслись к воротам, Никол, Никол, ты опять их выпустил! И он считал дальше свои шаги, а они не кончались.
Боголюбский храм в селе Жерехово, который долго строил диакон Тимофей Петрович, разрушен, он напоминает брошенный сарай, заросший травой и закиданный мусором. И невозможно даже понять, каким он был, когда был целым, видны только навес из рубероида, по большей части разобранные кирпичные стены и общая разруха. Этот храм, во всей его старательной первозданности, уже не вернуть, как не собрать заново из цитат в гугле и образ самого Тимофея Петровича. Деревенская школа, домик в три комнаты у Горненского монастыря, библейская борода, самовар – всё это, повторюсь, ценные подробности, это доказательства того, что красота здесь была, но самого важного нет и не будет. Нет того клея, который мог бы соединить всё разбитое, мог собрать эти путаные осколки-клочки, чтобы вернулось утраченное единство. И, сколько бы я ни вспоминал, ни стаскивал в этот текст любые подробности, как бездомный тащит за собой по городу огромный узел, – я не могу воссоздать Шуру, смерть разобрала его на кирпичи, на бессвязные детали, которые не объясняют и не помогают – мешок из-под сахара, либералы, стеклянные кружки, журналы, – и любые мои старания – это только мои фантазии, тот свободный полет, от которого он предостерегал меня, рассказывая о реставрации кресла.