И лишь после его смерти до меня вдруг дошло, что я просто неправильно его понимал. Не там слышал акценты. В конструкции “за текст можно простить” ключевым словом было не “текст”. Ключевым словом было “простить”. И это, собственно, и есть главное, чему он учил. Не будем сейчас использовать сложносочиненные конструкции со словами “эстетика-этика”, это в данном случае не отсюда и не сюда. Всё несколько сложнее и конкретнее. Речь шла о движении от красоты к доброте. Сложнейшее движение, которое, по сути, и есть ключ к преодолению любого неравенства. Александр Александрович двигался в этом направлении. Я лично никогда не смогу объединять людей так, как это делал он, но научиться их прощать – это ведь, так сказать, самое, Максим, главное, а, ну?
Алексей Зимин
Гениальное – обсценно. Для всего остального существует Мастер
Мы познакомились в августе 98-го, когда Шура был исполнен апокалиптических настроений. Мир светлой буржуазности, в создании которого Шура участвовал десять лет, распался на плесень и на липовый мед.
Очень важный для него газетный проект “Русский телеграф” был закрыт. Самым популярным мемом был “Плачет девушка в банкомате”. История о фатальности августов для России получила очередное подтверждение. За работу в проекте “Новых известий” мы с моим другом Семеляком получили по пять новых долларов, которые в тот же вечер пропили в ближайшей рюмочной.
И вот тогда-то мы сдружились с Шурой. Период нашего тесного общения продолжался около двух лет – дальше у Шуры в жизни началась новая академическая буржуазность: политика, путешествия, новые газеты и друзья. Впрочем, он был поразительно верным человеком, иногда чересчур и часто в ущерб себе. Никого не забывал и для каждого у него имелось как доброе, так и язвительное слово.
Тимофеевский научил меня множеству вещей, но главное – просто самим фактом существования сумел объяснить, что свобода не ограничивается демократическими выборами, правом обмена рублей на доллары и возможностью участия в залоговых аукционах.
У Шуры было множество талантов, о части которых (разумеется, не всех, – это просто невозможно) рассказали авторы этой книги.
Первый Шурин талант, доставшийся мне, – Шура гениально пил водку.
Он брал рюмку очень аккуратно, двумя пальцами, запрокидывал чуть назад свою большую голову, и содержимое рюмки мгновенно исчезало где-то внутри шуриной души, а он даже не морщился.
Я выпивал с тысячами людей в своей жизни, разбираюсь в этом вопросе. Поверьте, я не встречал НИКОГО, кто бы обладал даже отдаленно похожим умением.
Второй: он ценил простые вещи. Водку мы пили самую обычную, главное, чтобы с ног валила. Закусывали почти всегда вареной колбасой. И Шура каждый раз спрашивал: ну что, колбаса съедобная?
Ходили через день в небольшой армянский шалман-стекляшку, на месте которого теперь построена школа телевизионного мастерства Владимира Познера, всегда брали одни и те же свиные рёбра. И Шура всегда внимательно их рассматривал, как будто всякий раз видя их впервые.
И он был совершенно гениальным сквернословом. Он умел так сказать самые грязные вещи, что даже монахиня бы не покраснела. В этом ремесле он был так же оригинален, как в своей литературном творчестве и взглядах на искусство, так же открыт и увлечен.
Однажды мы выпивали с ним, композитором Десятниковым и искусствоведом Аркадием Ипполитовым у Шуры дома, и Шура с Десятниковым весь вечер вели телеологический спор на одну из существенных тем бытия. Шура утверждал, что все ебутся со всеми, а Десятников, что никто ни с кем не ебется. Это был совершено платоновский по глубине мысли и знанию жизни диалог, и одновременно такой скабрезный, что, если бы его опубликовали, пришлось бы вычеркнуть барковского “Луку Мудищева” со скрижалей истории.
Шура был феноменом возрожденческого таланта. И, конечно, он останется в вечности не по своему величайшему умению материться.
Но, как писал Тургенев: “Присутствие пошлости часто необходимо, чтобы ослабить слишком высоко натянутые струны”. А Шура играл на таких небесных арфах и виолончелях, что, в общем, мог позволить себе быть вокалистом хоть группы “Поющие трусы”.
Юрий Сапрыкин
История четвертая – личная
Яникак не ожидал увидеть его на пороге – а это, без сомнения, был он. Привычно большой – и неожиданно стройный, с доброжелательной и немного печальной улыбкой, он будто запустил с собой в дверь что-то бодрящее и морозное; вообще, его присутствие сразу превратило обычную прихожую в какие-то, что ли, сени, порог уютного заснеженного дома, как будто Ростовы вернулись с охоты и в зале уже накрывают на стол. В последний раз, когда я его видел, мы задержались перед прощанием во дворике дома Ростовых, там рядом его любимый “Каретный двор”. И вот он пришел, и я начал было суетиться, надо же встретить гостя, – но вдруг стало так спокойно и радостно, что и спешить вроде незачем. Всё хорошо, все уже пришли. Я даже проснулся от собственного смеха.