Все они — конструкторы, художники и хозяин возводимой ими пирамиды — стремились к одному: к достижению своих пределов и превышению их. Девяносто процентов окружающего их населения в этом не нуждались и потому должны были обслуживать великий проект по покорению всех возможных полюсов: полюсов Земли, полюса недоступности, апогея и, если повезет, перигея. Они были первым в истории шансом достичь рубежей, а повезет — и раздвинуть. У них одних было идеальное население, ни на что не годившееся и ни на что не претендовавшее. У них была идеальная страна, из которой получилась абсолютная лаборатория, и потому у них не было вариантов, кроме как стать лучшими в своем деле. Весь их проект нужен был только для достижения высших точек — а там хоть бы и рассыплется. Но до этого было еще весьма далеко.
Антонов никому об этом не говорил. Но с той минуты, как вся эта конструкция с ледяной простотой выстроилась в его голове, он воспринимал свое пребывание в Болшеве как месть своим дворовым врагам; и он даже не особенно удивился, когда об одном из них — Борисе Валовом — услышал от своего конструктора Касимова. Касимов сидел с Валовым в камере и рассказывал о том, как несчастный толстяк помешался. Он вообразил, что его готовят для заброски на Луну и бьют только для тренировки, чтобы он выдержал тряское путешествие по лунной поверхности.
— Я подумал тогда, — закончил Касимов, — что бред этот не лишен резона. Впрочем, насчет твердой поверхности Луны...
— Луна твердая, — резко сказал Антонов. — Спросите хоть кого. А насчет Валового... В идее про Луну, конечно, нет никакого резона. А вот что его взяли — это резон. Я его знал немного, так что уж поверьте. Это так же верно, как то, что Луна твердая.
Касимов ничего не ответил, осмысливая, видимо, этот научный факт.
— Если же говорить прямо, — добавил Антонов, помолчав, — вам может казаться, что нас посадили, но на самом деле нас спрятали.
Этот факт Касимов осмысливал также молча.
— Выбор же, если вдуматься, очень простой, — выдал Антонов главную свою формулу, которой место было в будущих учебниках людоведения, если человечество до них когда-нибудь дорастет. — Либо девяносто процентов будут ковыряться в навозе, а десять шарашить, либо сто процентов будут ковыряться в навозе.
На это уж вовсе нечего было возразить.
— В эпоху, когда нет больше совести, остается профессия. Только профессия, — добавил Антонов сквозь зубы.
— А совести нет? Точно нет? — спросил Касимов без всякой насмешки, скорее как прокаженный, интересующийся у другого прокаженного, отгнивают ли уже пальцы.
— Точно, — сказал Антонов тоже без всяких эмоций, даже без злобы.
— Ну, при прочих равных... — начал Касимов и не договорил.
4.
Была у них и летопись — с рисунками и стихами. Рисовал Черемушкин, вертолетчик от бога, проектировщик и испытатель первого одномоторного геликоптера, показанного, кстати, за семь лет до Сикорского; чертежник он был первоклассный и с одного раза вел чистую, строгую линию без подтирок, а самолет изображал лучше любого художника. Стихи сочиняли так называемые братья Сергеевы — один конструктор, второй испытатель. Испытатель Виктор Сергеев был человек в своем роде замечательный, в недавнем прошлом полярный летчик, остроумие его было флегматичное, без блесток, но ядовитое.
— Эх, и Карл же ты Сциллард, Карл ты этакий Сциллард, — говорил он венгру, беглецу, славному малому, в отличие от брата Лео, ядерщика, звезд не хватавшему. — Ты Достоевского читал?
— Штитал, — не чувствуя подвоха, отвечал Сциллард.
— И что же ты в таком случае сюда побежал? — спрашивал Петров, и Сциллард полагал свое знание языка недостаточным для понимания этой шутки.