Мой напарник, голый по пояс и потный от усердия, быстренько накидав полные носилки кирпичей, в темпе заскочил лошадкой в передние оглобли, схватился за ручки и, сидя на корточках, не оглядываясь на меня, напрягся, готовый к прыжку, как только я возьму носилки. Из чувства противоречия я остался стоять у своих ручек позади него, а чтоб поиздеваться, отставил в сторону ногу по стойке «вольно» и иронически лениво и протяжно смотрел сверху вниз на его согнутую спину… и вдруг поймал на себе взгляд Петрыкина. Он издалека грозил мне пальцем, как шкодливому ребенку, застигнутому у банки с вареньем. Очевидно, я подсознательно настолько его боялся, что непроизвольно схватил носилки и мы побежали. Только на середине пути я спохватился и замедлил ход так резко, что напарник мой весь прогнулся назад, чтобы не выронить носилки и не упасть. С носилками в руках я оглянулся. Так и есть Петрыкин с довольным оскалом смотрел из-под руки нам вслед. Опять я был на нуле и опять в его власти. После этого я работал почти синхронно с напарником, хотя мне все время приходилось себя подгонять. Вот если бы удалось выключить голову и работать механически, как этот малый, ни о чем не думая, кроме носилок… Интересно, думает он о чем-нибудь сейчас?..
Через час пошел дождь, вернее — ливень. Мы все сбежались в пустой и тоже недостроенный клуб — переждать. Все были рады невольной передышке и возбуждены оттого, что рубахи и волосы у всех намокли. В одну из комнат набилось особенно много народу, все расселись вокруг по стенкам на свежевыструганный дощатый пол, пахнущий смолой, подсунув под себя стружки и паклю. Кто-то из ребят уже тренькал на гитаре под общий гомон.
Но вот кто-то негромко попросил:
Оля, спой, пожалуйста.
Гитару передали по рукам сидевшей у окна небольшой девушке, которую я сразу не заметил, и все почему-то смолкли.
Девушка положила гитару на колени, отерла об одежду руки и убрала со щеки прилипшие волосы. Только покончив со всем этим, она снова взялась за гитару и, вырвавшись из угловатых мальчишеских рук, гитара в ее руках, на ее коленях тоже вдруг стала женственной, похожей на дорогой, одухотворенный инструмент.
Я не знаю, что это была за песня, я никогда ее раньше не слышал и потом тоже:
Невысокий грудной голос, опущенные глаза, тонкие округлые пальцы перебирают струны:
Все отводили глаза, никто не смотрел на нее.
Песня закончилась. Все молчали. Шумел за окном дождь. И если бы не этот отвлекающий обыденный звук, было бы совсем неловко, никто не сумел бы и не посмел бы перейти от этой песни к чему-то другому — к разговору, к работе. Никто не знал бы что делать, после того, как она была спета и все молчали.
Нет, не может быть, чтобы все они почувствовали и поняли то же, что и я. Не может быть, чтобы песня эта всех так уравняла. Я ревниво оглядывался вокруг. Не может быть. Это только мне. Я не хотел делиться ни с кем, и с облегчением увидел, как все поворачиваются друг к другу, разговаривают, бродят по комнате, как будто ничего не случилось.
Дождь кончился, мы разошлись и до обеда я был примирен с работой и с жизнью.
На обед — полчаса голодной толпой по пыльной дороге к лагерю. Наспех сполоснуться у умывальника и — в очередь к раздаточному окошку. Первым в очереди стоял плотник в ковбойской шляпе на голове и по цепочке передавал миски с едой на стол для всей бригады — дружные ребята.
Я в очереди последний, но вот подходит еще Петрыкин, как ни в чем не бывало становится передо мной и оглядывается на меня через плечо насмешливым глазом. Зря я ему уступаю — как будто признаю за собой какую-то вину. Но неохота связываться — опять что-нибудь скажет при всех. Держа миску с супом в обеих руках, я пробираюсь по проходу в поисках свободного места.
— Начальник, иди сюда, — окликает меня Петрыкин, показывая на место рядом с собой. Отказываться глупо, и я сажусь подле него, склоняюсь над тарелкой, а он похлопывает меня ласково по плечу:
— Кушай, кушай с нами.
Некоторые смеются — дураки.
Напротив меня сидит дородный Зам, не спеша и основательно «окучивая» кашу. Рядом с ним длинный и худой, как скелет, юноша, по-журавлиному вытягивая тонкую шею, заглатывает пищу. Почему-то одинаково неприятно смотреть, как едят и толстые и тощие люди. Я стараюсь не смотреть.
Доев суп, я поднимаюсь за кашей. Петрыкин протягивает мне свою пустую миску.
— Захвати и мне, — ласково просит он.
Близсидящие с интересом ждут: возьму я или не? Я беру. В конце концов мне перетерпеть здесь только полтора месяца, Беру миску и несу ему кашу. Сам виноват. Надо быть большим дураком, чтобы поехать сюда. Хотел с собою отношения выяснить, теперь приходится выяснять их вот с этими…
После обеда выходить на работу тяжелее всего. Только приляжешь на койку в душной, прогретой солнцем палатке, потянешься — в сон клонит. Но уже заглядывают в дверь бригадиры: