Учитель, которого они мне подыскали, профессорствовал на полставки в университете. Его комната находилась в огромном здании, возведенном в качестве жилья для преподавателей и аспирантов. У него была двуспальная кровать, которая убиралась в стену. Днем она была скрыта за двумя белыми дверьми с шарообразными ручками из граненого стекла. Когда он приветствовал меня перед первым занятием, я был просто ошеломлен его габаритами. При росте в шесть футов четыре дюйма он обладал богатырским телосложением; подняв голову, я увидел растущие из ноздрей каштановые волосы. Моя рука утонула в его ладони. Со мной он был одновременно сух и дружелюбен, а говорил с сильным немецким акцентом. Наши занятия велись в строгом соответствии с некой системой, а начинались и заканчивались в назначенное время, без перерывов и пустой болтовни. При всем при том профессор вприпрыжку носился по комнате в расстегнутой до пупа рубашке с закатанными выше массивных бицепсов рукавами, а на его письменном столе стояла фотография: на пляже, в одних плавках, он одной рукой удерживает в воздухе свою подружку. Как многие атлеты, он не умел сидеть неподвижно, и его грамматические правила и фонетические указания подчеркивались несмолкаемой барабанной дробью. Он похлопывал себя по коленям. Раскачивался взад-вперед на своем стуле с прямой спинкой. Резко вскидывал руку в грозном «зиг хайль», но лишь для того, чтобы ухитриться почесать у себя между лопатками, что для человека с подобной мускулатурой — многотрудный подвиг. Сидя рядом с ним (чуть не сказал, внутри него — в столь плотное кольцо он меня брал), я постепенно лишался сил. Он мерил шагами маленькую комнату, с силой пиная плинтусы, как бы протестуя против того, что такому могучему льву досталась такая тесная клетка. До знакомства с ним я вполне мог представить себе, что он окажется туповатым и немногословным верзилой; с такой же легкостью мог я рисовать в своем воображении маленького умного говоруна с плешью, окаймленной мягкими кудряшками, миниатюрную динамо-машину, читающую все подряд и в минуты уныния играющую на виолончели. Однако великан с мозолистыми ладонями, который, в то время как я робко отвечал урок, дышал свободно и осознанно, который стоя обхватывал своей ручищей челюсть, прежде чем дать оценку моему выступлению — подобный человек был для меня столь непривычен, что при нем я смущался и испытывал трепет.
Однажды зимой — это было в пятницу, в четыре часа дня, — он не открыл мне дверь. Меня охватила паника. Я и не подозревал, как глубоко успел к нему привязаться. Для наших занятий привязанность не требовалась. Я просто приходил, выполнял его указания и стремился ему угодить, что, конечно, можно было объяснить и привязанностью. Однако так далеко дело не заходило — до того дня, когда он не открыл мне дверь, попросту не было разлуки, столь необходимой для безоглядной любви. Я почему-то был уверен, что он дома, но лежит в постели со своей подружкой, этой гибкой маленькой женщиной в черном купальнике, которую как пушинку поднял прошлым летом простодушно улыбающийся герр профессор. Он лежал на той откидной кровати, которая наверняка занимала собой всю комнату, на ней он усердно трамбовал свою миниатюрную, но акробатически податливую партнершу. Уже близилось время вновь убирать кровать за белые двери, пора умять сосиску и осушить стаканчик пива, а потом великодушно открыть дверь до смешного юному ученику. Стучал я не очень громко, не желая ни отвлекать его внимания, ни сбивать его с ритма. При этом меня волновал лишь один вопрос: выверяю ли я силу стука так, чтобы засвидетельствовать свое присутствие, никого не раздражая?
И все же — вдруг его и впрямь нет дома? Вдруг он позабыл про наш урок? Покуда я считал, что за его запертой дверью совершается глубинное вторжение в хрупкое тело — лишь до тех пор я был согласен стоять в этом убогом коридоре без единого окна. Ждать своего учителя мне было не в тягость (разве не учил меня сам Гессе важности усердия в науках?). Однако я безумно боялся, что за дверью никого нет. Ни кровати, ни ленивой улыбки на немецком лице, ни огромной ручищи, поглаживающей налитую бледную попку — ничего, лишь богемная комната, лишенная всего, кроме тиканья часов да холодильника, который охнет и замрет, охнет и замрет.
Ужасало и другое: вдруг кто-нибудь спросит, что я делаю в коридоре. Прошло уже много времени. Люди готовили ужин, и жарко протопленный коридор пропитывался кухонными запахами. Я скинул пальто, шарф и свитер. Сев на них, я прислонился к стене. Слышно было, как вдалеке открываются и закрываются двери лифта. Громко говорила по телефону старуха. Другая женщина читала наставления ребенку. Этот коридор был чем-то вроде водостока для домашней жизни, со всех сторон сочившейся сквозь стены. Запахи. Раздраженные голоса. Все, что составляет загадочное людское бытие.