Но беспрестанные слезы и немота Ластени, которую непрекращающийся допрос превратил в загнанное бессловесное существо, не могли смутить и обезоружить пылкую баронессу. Стоило им остаться одним, как мадам де Фержоль принималась пытать свою дочь. А в ту пору они почти всегда были одни. Горы со всех сторон обступали их, замыкая в тесный нерасторжимый круг; в пустом огромном доме и раньше никто не нарушал их уединения, теперь оно стало полным. Поначалу страшному допросу с глазу на глаз мешала старинная преданная служанка, верная Агата, что оказалась вдали от родных мест и не побоялась оставить там по себе дурную славу, последовав за госпожой, хотя та обвенчалась увозом и о ней судачили. Агата имела обыкновение, покончив с уборкой и стряпней, сидеть с вязанием или шитьем в столовой, где мадам и мадемуазель де Фержоль неизменно день за днем шили у окна, как было заведено в их размеренной однообразной жизни. Баронесса, обнаружив тайную причину недомогания дочери, старалась под тем или иным предлогом спровадить служанку куда-нибудь подальше от Ластени. Иначе нельзя было скрыть от пристального взгляда старухи, не чаявшей души в девушке, слезы несчастной, а они в полном безмолвии часами струились на ее руки, кладущие стежок за стежком.
— Опомнитесь и постыдитесь, — говорила баронесса Ластени наедине. — Извольте сдерживать слезы при Агате.
Отныне мать перешла с дочерью на «вы».
— У вас хватает внутренней силы, чтобы отмалчиваться. Хватит и на то, чтобы не рыдать. Вы кажетесь такой хрупкой, но упорства в вас достаточно. От природы вы слабая, но, наверное, враг человеческий придает вам сил. Меня вы можете не стесняться, я всего лишь ваша грешная мать и виновата в том, что не помешала вам совершить злодеяние. Но Агата — честная девица, и стоит ей хотя бы заподозрить истину, отлично известную мне, она станет презирать вас.
Мадам де Фержоль охотно говорила о презрении Агаты, желая еще больше унизить дочь, растоптать ее и вырвать признание. Она умела уязвить. Презрение служанки — что может быть постыднее! Да она, не задумываясь, бросила бы в лицо Ластени и худшее оскорбление, лишь бы ранить ее в самое сердце. В действительности, если бы Агата узнала постыдную тайну, которую от нее скрывали, у нее бы духу не хватило упрекнуть бедняжку. Ей было бы жаль ее — гордые сердца презирают, а любящие жалеют. Агата обладала любящим сердцем, и годы ее не ожесточили. Ластени знала об этом. «Агата не такая, как мама. Она не презирала бы меня, не мучила, не допрашивала. Она бы меня пожалела!» Сколько раз с той поры, как на нее обрушилось несчастье, бедная девушка хотела прильнуть к груди «милой нянюшки», поверенной всех ее детских горестей! Но присутствие матери и страх перед ней удерживали Ластени. Власть матери всегда была непререкаемой, а теперь превратилась в тиранию. Когда служанка вязала рядом с ними в столовой, мадам де Фержоль одним взглядом приводила дочь в оцепенение. Агата тоже ни разу не решилась высказать своего мнения, только поглядывала украдкой поверх очков на двух женщин, которые сидели друг против друга и шили в тягостном молчании. Ее мнение не переменилось, но баронесса отнеслась к нему пренебрежительно, и приходилось держать его при себе. Мадам де Фержоль объясняла Агате, что плачет Ластени «от нервов», что у нее какое-то редкое заболевание, а потому она слабеет и бледнеет, и что будто бы лечит ее по переписке некое светило из Парижа, поскольку «здесь, в глуши, одни невежды». Да, баронессе легче было спрятать дочь от проницательного врача, который бы с первого же взгляда все понял, нежели от наивной суеверной служанки, которая ничего не понимала.