— Миша, если себя не жалко, подумай о матери и отце… Люблю же я тебя. Никогда не понимал, а люблю, дурак ты, право! Миша, зачем искать ошибки человека в войне? Сама война ужасно сложна. И с чьей-нибудь колокольни она покажется этак лет через тысячу заблуждением человечества, как ты говоришь. Мы обязаны перебить фашистов без особых душевных затрат, чтобы продлить век человечества, о котором ты изводишься сердцем.
На прощание Михаил сжал плечи брата, скобки морщин по краям полногубого рта, выпрямляясь, мелели:
— Саша, спасибо тебе, — ты думаешь! Это хорошо!
Личный состав танковой бригады перевезли в лагерь неподалеку от Волги.
И тут с Михаилом произошло удивительное, самому ему непонятное. До войны он годами не бывал в родном доме, порой не испытывал ни сожаления, ни даже простого чувства неловкости. Теперь же, когда не было никакой возможности повидать родных, он затосковал по ним с неутешной детской горечью. На похудевшем, в масле и поте, рябом лице так грустили косящие глаза, что даже комиссар бригады, умный, недоверчивый, отворачивался с печальным вздохом. Однажды Михаил перед закатом солнца стоял за казармой в степи, и его тень тянулась по дымчатому полыннику. Комиссар встал в полшага от него, уравнял свою тень с его тенью. Молчали, изредка переглядываясь, пока не стушевались тени. Ему-то, кутаясь в теплые сумерки, поведал Михаил: родной дом поблизости и ждет невеста, вся исстрадалась. Говорил с убедительной откровенностью, потому что выдумал невесту: уж очень хотелось, чтобы была невеста и непременно страдала, ожидая…
— Сочувствую, — сиплым, как у селезня, голосом сказал комиссар. — Ну вот, Крупнов, поедешь со мной в город за танками. Говорят, сам ты делал их у себя на заводе.
XVIII
Любовь Андриановна теперь едва выходила в садик, опираясь на руку старшего внука. Женя усаживал ее в плетеное ивовое кресло, ждал боязно, когда с бабушкой пройдет легкий обморок, вызванный запахами пожаров, тонким духом дозревающего белого налива. Целыми днями молчала.
Глухота свинцом залила уши. Не могла Любовь Андриановна свыкнуться с немотой мира. Не для нее шумели ветры по-над Волгой, плескалась волна в ноздреватый на берегу камень, басовито погромыхивал, проминая небосвод, гром. Бывало, любила работать в саду, остановиться на минуту-две, вслушиваясь в шепотливые шорохи заблудившегося в листве ветерка. Раздвинет тишину тяжелое и смачное падение перезревшей сливы, а за вишней вдруг явственнее взговорит озорная речушка Алмазная.
Теперь же, заболев немотою, все безмолвствовало: и пароходные сирены молча били паром, и кочеты, вытягивая шеи, махая крыльями, беззвучно разевали клювы. Денис, Лена, Юрий и Юля приходили с работы домой, шевелили губами, но она ничего не слышала. Как во сне, двигались люди. Покачивая высохшей седой головой в шерстяной вязаной шапочке, она сетовала:
— Ну и жизнь пошла — все молчат! И птицы стали бестолковые — ни чириканья, ни пения.
— Зато не слышишь грохота фронта. Подкатил к городу, — сказал Денис.
Наблюдая, как родные собираются на митинг, где выступит приехавший из Москвы член Государственного Комитета Обороны, Любава заплакала. Плакала потому, что вспомнила свою молодость, митинги, потому, что ломило все кости. А когда Крупновы присели на стулья перед тем как уйти, она, сжимая руку Дениса, стала упрашивать, чтобы и ее взяли с собой.
— Посмотрю рабочие колонны и окрепну, — изнемогая от усталости, говорила она.
Юрий вывел мать на крылечко. Тут при свете ясного солнца она с тревожно-радостным удивлением посмотрела на каждого, поправила Юрию воротник гимнастерки, одернула пиджак на муже, смахнула невидимую соринку с белой кофточки Юли, поцеловала кожаными губами Лену, потом прижала голову Жени к своей плоской груди. Держась за стояк навеса, смотрела, как по песчаной дорожке сада уходили решительные, красивые люди — ее муж, ее дети, ее внук. И только Костя спал на веранде под марлевым пологом. По улице мимо дома шли и шли рабочие, молча снимали шляпы, кепки, кланялись. И только подвыпивший озорник токарь Колька Оханов забежал на крылечко и, целуя восковые руки Любавы, заорал:
— Славной революционной бабусе ура-а-а! — И, уходя, предложил: — Садитесь на мое плечо, понесу на митинг!
Над Волгой играло горячее солнце, гнулись под сочными плодами яблони в садах.
И вдруг что-то повернулось в сердце Любавы, и она услыхала музыку, далекую и в то же время странно близкую, как приснившееся детство. Любава окинула взглядом пустынную улицу и тут только поняла, что музыка эта звучала в ней самой. Музыка звучала с такой же силой бодрости и натиска, так звала к подвигу, как это бывало очень давно.