Этот ревизор, по фамилии Девиленев, жил здесь, однако, слишком долго. Жил он сначала один, а потом с подругой, которую со временем, в силу неоспоримого факта, то есть появления детишек, признали его супругой. Девиленев отличался тем, что выводил свое происхождение от какого-то француза-эмигранта, маркиза де Вильнёв. Дома, в рамочке под стеклом, у него висел даже какой-то диплом с именем этих маркизов. Диплом висел над вечно разбросанной супружеской постелью Девиленевых. Но сам потомок французских маркизов носил истинно русскую бородку, подстриженную так же, как у царя Николая. И, лишь хлебнув не в меру (пил он, правда, только от скуки) своего спирта, Девиленев начинал говорить на ужасающем французском языке. Шеметун, из традиционного сибирского либерализма и из отвращения к царской бородке и потрепанному мундиру Девиленева, прозвал его «приставом». Общение его с «приставом», впрочем, объяснялось исключительно той властью, какую имел Девиленев над складами винокуренного завода.
Дождливыми днями, долгими вечерами сиживали Шеметун с Девиленевым, попивая обуховской спирт. И когда, за унылой бессмысленной попойкой, Девиленев становился уж очень противен Шеметуну, тот прикидывался пьяным и тоже начинал нести околесицу, называя Девиленева то Каденевым, то Деканевым.
— Все одно — что Сукинев, что Дуринев, — язвительно бормотал он, — важно окончание, нашинское, русское! Вот был у меня в Сибири знакомый, из каторжных, звать не то Каденов, не то Деканев… Черт его знает… У них там, у каторжных, никаких таких маркизов нет и в помине. И в Сибири их нету… Сибирь, там, брат, только наши… простые… черт их возьми… порррядочные…
Если Девиленев начинал спьяну ругаться по-французски, Шеметун открывал шлюзы какой-то сибирской тарабарщины. А под конец пели в два голоса заунывные, за душу берущие песни каторжан.
Жить так Шеметун мог лишь какое-то время. И когда отсутствие «интеллигенции» стало для него невыносимым еще и по иным причинам, он решил обзавестись в известной мере собственным, военного времени, семейным домком. (Только теперь он постиг, в чем тайна супружеской жизни Девиленева.) Однако девушка, которую он вывез из Москвы «для дома», продержалась у него ровно две недели.
Лишь вторая попытка — с Еленой Павловной, скромной беженкой с Волыни, потерявшей где-то на войне своего мужа-учителя, — удалась Шеметуну. Эта бывшая сельская учительница не только осталась при нем, но еще и прониклась благодарностью к своему временному покровителю за то, что он предоставил ей покойное убежище.
Поэтому очень скоро между ними возникла бескорыстная дружба. Только при этой женщине вполне обнаружилась доброта шеметуновской натуры. Он сам ездил в город за покупками по хозяйству, никогда не забывая привезти какой-нибудь гостинец и своей Елене Павловне.
Всякий раз, прежде чем выложить подарочек — дешевые духи, пудру или что-нибудь еще в этом роде, — Шеметун распаковывал привезенные припасы, то есть все, что только можно было достать в городе, и весело напевал:
После всего перенесенного Елена Павловна сделалась крайне непритязательной. И если беспечного Шеметуна охватывала скука от однообразия жизни с нею, он мог ехать куда угодно и когда угодно. Обычно — если приступ скуки был не слишком силен — он наезжал в Александровское, к управляющему Юлиану Антоновичу. В Александровском все-таки было какое-то общество: жена Юлиана Антоновича и его сухопарая, непривлекательная дочь Шура.
Кроме них, на травке под прогретыми солнцем вишнями собирались обычно еще две-три женщины — жены или дочери других служащих имения.
Из всех них единственным подходящим объектом для скромного ухаживания была двадцатилетняя приказчикова жена Нина Алексеевна — та самая, которую переселили в Александровское с хутора Обухово. Эта тоненькая и гибкая, как тростинка, женщина уже два военных года жила без мужа, с двумя детьми. Она кокетливо повязывала себе голову шарфом так, чтобы развевались концы, и мучилась томлением своих двадцати лет; томлением по тому сладко-неопределенному и непостижимому, что с каждым вечером умирало в полях, простершихся до самого пылающего, и гаснущего, и вечно неразгаданного горизонта.
Она сама зазывала Шеметуна, с упреком говоря ему:
— Что это за рыцарь, который не ухаживает за дамами!
Лотом она переводила разговор с войны на свое нетерпение, с каким она ждет, когда же наконец эту вековечную сонливую скуку, словно чудом, нарушит появление пленных. Ее нежное сердце уже сейчас занимали эти несчастные. И она укоризненно тормошила Шеметуна: пусть он сейчас же скажет, будет ли он мучить пленных?
А Шеметун, шутки ради, поддразнивал дам притворным цинизмом.
— Эта война, — говорил он нарочно читательницам «Русского слова» [93], — война москалей, а отнюдь не сибиряков. От Сибири до немца так же далеко, как и до англичанина. Вот с англичанином Сибирь скорее схватится. Забирается козел в огород…