— Кто это кричал? — спокойно спросил Петраш. — Подойдите сюда, земляк! Побеседуем. Вот посоветуйте: чем разбить камень? Комком земли, горстью глины? Нет ведь? Твердый камень можно разбить только еще более твердой сталью или еще более твердым камнем, так? Значит, кайзеровскую войну можно подавить только войной, причем еще более беспощадной. Впрочем, — высокомерно усмехнулся Петраш, — может, ты это сумеешь сделать по-другому? Может, стоит тебе крикнуть по-товарищески слово и товарищ кайзер с товарищами немцами отвесит поклон и оставит русскую и чешскую земли, а также земли других славянских народов? И перестанет убивать русских и других славян, жечь русские деревни? Может, по одному твоему мирному слову он вернет все, что отнял… все аннексии и контрибуции. Прошу покорно! Добьетесь этого — сделаем вас царем.
В толпе засмеялись. Часть людей была озадачена, но остальные запротестовали. Петраш решил противостоять этому теми же средствами, которые сегодня уже имели успех. И он крикнул протестующим:
— А вы знаете, что такое немец?
— Немцы — первые социалисты! — не раздумывая, ответили из задних рядов.
Чехи громко засмеялись.
— Попали пальцем в небо!
— Ты прав, земляк, — сказал Петраш. Он один перестал улыбаться. — Немцы — первые в выработке всевозможных ядов для отравления других народов, кроме своего! Этот экспортный товар для России они возят по своей стране очень осторожно — в запломбированных вагонах. Почему же тогда, гражданин, у них у самих нет социализма и революции?
— Еще будет!
— В самом деле? А почему Германия и без социализма велика и сильна, а твоя Россия на краю пропасти?
Вальяжный голос откуда-то сбоку перебил Петраша:
— Да потому, что им за великую-то и сильную слаще умирать…
Солдаты, минуту назад серьезные от растерянности, засмеялись. Маленький Фишер, глубоко оскорбившись, замахал руками.
— Не они умирают! Вы умираете! Им-то без интернационализма легче побеждать! А у вас отняли любовь к родине, отнимут и веру!
— Какую веру? Веру в себя и в революцию не отнимут!
— Эх, братцы! — ударил по затылкам тот же самый вальяжный насмешливый голос. — Вижу, придется нам с вами грудью защищать мученицу нашу, веру православную!.. До последней капли — родимую дурость! Отцовское наследие — исконно русские кандалы!
Толпа облегченно засмеялась Петрашу прямо в лицо, зашумела, и Петраш долго не мог говорить. Какой-то веснушчатый солдатик у самых его ног толковал:
— Ну да, эти господа уж завсегда тебе какую-никакую родину укажут… А к примеру, как оно теперь с Польшей-то? Наша она еще родина или уж немецкая?
— Наша родина теперь уже и Царьград и проливы! — крикнул его сосед.
— А вы-то какую защищаете? Ха-ха! Нашу, великую и сильную, милюковскую, или вашу слабую, австрийскую?
— Нашу родину отняли немцы! — вспыхнул Горак. — И вашу скоро отнимут…
— Как это отняли? Это — как наши отняли у поляков… и у других?
— Так отняли, что мы сейчас, на собственной родной земле — рабы чужеземцев! Вы в своей отчизне хозяева, и…
— Такие хозяева, как собака на хозяйском дворе!..
Толпа опять дружно захохотала, загудела.
— А на что нам ваша родина? — заметил кто-то. — Не было б «родин», не было б и войн…
Фишер, давно переставший улыбаться, оттолкнул руку Петраша и, пригнувшись, спрыгнул в гущу хохочущих солдат. От волнения у него перехватило горло, и он не сразу мог заговорить. Толпа сейчас же сомкнулась вокруг него, закрыла, и только слышно было, как он потом закричал:
— Как говоришь, солдат? И ты — русский? Стыдись! И это называются славяне? Стыдитесь!
Петраш спустился вслед за Фишером, и его тоже тотчас же окружили, сжали со всех сторон. По мере того как разгорались страсти, в толпу спускались и остальные, и в конце концов в дверях вагона остался один Томан. Взгляд его поверх голов спорящих блуждал по отдаленному перрону, грудь теснило.
Из пассажирского вагона второго класса, прицепленного в середине состава, с любопытством выглядывали и выходили русские офицеры. Сначала они прохаживались в отдалении, постепенно приближаясь к кучкам спорщиков, ядро которых составляли чехи. Притворяясь незаинтересованными, русские офицеры будто ненароком останавливались поблизости, однако внимательно прислушивались. С показным рвением, чтобы служить примером остальным, они принимали распоряжения своего командира, высунувшегося в окно вагона, четко выполняя подходы, повороты, отходы — как хорошо вымуштрованные новобранцы. Однако вмешаться в толпу солдат они не отваживались.
Жаркие споры и скопление народа привлекли с вокзала других любопытных: солдат, железнодорожников и людей в штатском. Они смешивались с галдящими кучками, торчали у них за спинами, горели их страстями или только угрюмо слушали.
Какой-то толстяк с шевченковскими усами, в шелковой косоворотке под городским пиджаком, тоже долго и молча прислушивался то у одной кучки, то у другой, а потом зычным голосом гаркнул Томану, удрученно стоявшему в дверях:
— Видали! Вот чему научил их Ленин, слуга прусского Вильгельма!
— Ну, нет, — хмуро проворчал железнодорожник, стоявший рядом с ним, заложив руки за спину. — Ленин учит правде…