Но Бауэр предал его раньше, чем прапорщик начал сопротивление. Бауэр убедил Шеметуна, и даже без особого труда, что оркестрантам нельзя постоянно жить в лазарете, и от того, что они перейдут в Александровское, ничего не изменится. Ведь сам-то он, капельмейстер, остается в Обухове.
Потом Бауэр добился от Юлиана Антоновича, чтобы тот — пусть и без всякого удовольствия — взял к себе вместе с музыкантами, и на тех же условиях, почти всю чешскую организацию, а она насчитывала уже более полутора десятков людей. Из членов ее не попали в Александровское только трое, вступившие последними: Райныш, Воточка и Янса. И еще — Вашик. который в последнюю минуту, ко всеобщему удивлению, сам отказался от такого блага. Как вскоре выяснилось, у него были на это причины: в тот же день Грдличка от имени офицеров попросил, чтобы именно Вашика определили к ним для услуг и для помощи на кухне. Узнав об этом, благоразумный Вашик вышел из организации. Сначала на него сердились, но потом махнули рукой и даже как-то поняли:
— Ясное дело, боится, как бы ему домишка своего не потерять. А что крестьянину свобода и родина без своего клочка земли да без избы!
С Бауэром на хуторе Обухово остался, разумеется, и Иозеф Беранек. Чтоб вознаградить его за этот ущерб, ему отвели небольшой теплый пристенок, прилепившийся к стене котельной винокуренного завода; эта пристройка служила когда-то складом и была со всех сторон обложена поленницами дров. Беранеку разрешили переселиться туда вместе со своей лошаденкой.
От всей этой сделки больше всего выгадала, конечно, команда Гавла, прибившаяся к музыкантам.
Юлиан Антонович выделил «своим» пленным пустовавшую просторную избу, в которой до войны жил кто-то из служащих в поместье. Он наладил дело так, чтоб помимо продовольствия, выдаваемого натурой, пленным перепадало и по нескольку копеек наличными. Гавла, обладавшего прекрасным писарским почерком, он взял в канцелярию вместо Орбана, а Снопку определил заведовать общей кухней. И все зимние работы он распределил так, чтобы Бауэр всегда мог найти своих музыкантов в сборе по тем дням, когда Беранек проезжал мимо на почту.
Эти полтора десятка чехов, переселившихся с хутора Обухово на Александровский двор, были окрещены, при прощании с остающимися, — «Сиротками». Сиротки — это была группа людей, которым нечего было бояться. Людей, которым не было нужды скрывать свои убеждения. Людей, готовых публично заявлять об этих своих убеждениях.
На дверях избы было написано:
Т а б о р [179]
Когоут мелом и известью пририсовал к этому названию большой герб и двухвостого льва [180], а под ним приписал:
С и p о т ы [181]
Над дверью прибили крест-накрест два маленьких флажка, — красно-бело-синий и красно-белый [182]. В горнице место иконы заняла неумело нарисованная картина, изображающая Яна Гуса [183] на костре. Стены всех трех комнат и сеней разукрасили лозунгами:
П p а в д а п о б е д и т!
С в о й к с в о е м у и в с е г д а з а п р а в д у!
К т о н е с н а м и, т о т п р о т и в н а с!
И всю стену, напротив входной двери, заняла броская надпись:
Е с т ь и б у д у с л а в я н и н о м!
На побеленном боку русской печи Когоут нарисовал углем карикатуру: два хромых монарха играют на шарманке. А во второй горнице, там, где положено быть иконе, красовался портрет русского царя, вырезанный из какого-то журнала.
И вот, когда в этой своей крепости мужественные Сиротки — вместе с Бауэром, пришедшим к ним в гости, — впервые сели за самый настоящий сладкий чай, они прониклись глубокими чувствами заслуженно отдыхающих победителей, и в глубине сердец у них шевельнулась сумасбродная мысль — никуда больше отсюда не высовывать носа. В этом уютном гнездышке в тот вечер все переполнялось сознанием хорошо сделанного дела и все дышало теплотой дружбы.
Они поднимали стаканы чая за свое здоровье и за погибель австрияков и Австрии. Завадил, открывая празднество, сказал слова приветствия, которые, видимо, выражали самые заветные мысли Сироток.
— Сегодня, дорогие друзья и Сиротки, — говорил Завадил, — в этот знаменательный день мы можем наконец громко сказать, кто что думает. Тут уж у нас за спиной не стоит ни враг, ни предатель, ни лицемер. И что я, товарищи, хочу еще сказать, так это, что свободу, известное дело, не завоюешь без кровавой борьбы против Австрии.
Речь Завадила, увлекаемого волнами одобрения и даже восторга слушателей, лилась потоком; не переводя дыхания, он отважно поставил на голосование свое предложение о размерах обязательного национального налога, за что его тут же и окрестили «министром финансов» и избрали казначеем. Но потом, когда он с места в карьер принялся переписывать своих данников, его под веселый хохот немедленно разжаловали в «сборщики податей».