— Заля ведь как академик — липовый на самом деле, — говорит Леонид Никольский. — Он не должен был быть академиком. Это ему подфартило. Я не думаю, чтобы он сильно гордился этим обстоятельством. Вся загвоздка в том, как я это понимаю, что он академиком — как бы по рангу — еще лет в тридцать уже был. Но он абсолютно асоциальная фигура. Непонятно, для чего его в академию. Вот пришли люди и сказали: «Вы что, с ума сошли?» — взяли под микитки и привели: вот он будет академиком. Потому что он, конечно, ничего и не мог сделать, и не делал для того, чтобы стать академиком. И я не очень представляю даже сейчас, как он себя чувствовал на заседаниях, например, на абсурдных.
И он не был бы академиком, если бы не было этой заварухи всей. Не был бы, да еще выпендривался бы, гордился ходил бы. Что он и делал, кстати говоря.
Сейчас это притча во языцех — его речь на получении премии Солженицынской, и все цитируют, потому что все балдеют. От того, что в жизни существует возможность, когда хотя бы кому-то стыдно брать премии.
Я ему говорю: «Заль, я не помню, чтобы мы были так уж совсем против, чтобы ты был академиком. Не думаю, что мы так уж возмутились бы и прокляли бы тебя. Я думаю, что Мишка Рачек и я, например, точно бы даже гордились и были бы рады: мой друг — академик Зализняк! Почему нет?»
Это, как мне кажется, из той же серии порядочности. Порядочность и такая истинность, что ли, внутренняя, понимаете? Соответствие цены истинной цене вещи или человеческих отношений.
— Настоящий великий ученый будет скромным, — говорит Изабель Валлотон. — Если он не скромный, если ему важны вот эти все чины, значит, он не по-настоящему великий, значит, ему нужно выпендриваться и важничать перед кем-нибудь. А настоящий великий — он же знает, что он великий. Зачем ему? Если выпендриваться и нужны какие-то чины и все — это значит, что нужно какое-то самоутверждение. А если человеку нужно самоутверждение, он уже не есть великий. Разве нет?
Если хотели поиздеваться над Зализняком, спрашивали: «Ну что, как поживает академик?» Как-то поворачивается Елена Викторовна и говорит: «А где тут академик?» У него были эти все звания. Понятно, что он их вполне заслужил. Но при этом он ходил в академических чинах, как в шубе, которая ему слишком велика: «Не моя же шкура. Ну, ладно, надел, пошел в академию». Это вот такая скромность.
«Умер, не замечая смерти»
— В прошлом [2017] году было мало грамот [на раскопках в Новгороде] и много граффити у Седова [115], — рассказывает Изабель Валлотон. — И ему сдуру предложили объединить эти темы в его сентябрьской лекции. Я как-то с опаской говорю, что, может быть, сделать две части: одна его, грамоты, и вторая — Гиппиус с граффити? Он так на меня разгневался!
За последние годы он был два раза в таком гневе и недовольстве, потому что он боялся смерти. То есть как сказать: может, он не боялся смерти как таковой, а пути к смерти однозначно боялся. Он же говорил, что хотел бы умереть (собственно, так, как он и умер), не замечая смерти.
Это ведь как раз из того, о чем не расспрашивают. Надо было просто дать ему поле для фантазии, чтобы говорил, и потом самой составить картинку. А допытывать — хотелось бы, конечно, но… Когда он говорил о смерти, а я сдуру его утешала, он говорил: «Ну хватит уже! Ты же знаешь, что пока я об этом говорю, все в порядке!» А когда было не в порядке, тогда он не говорил. Но понятно, когда видишь, что Янин уже не выходит, что совсем уже… Об этом он говорил без страха, действительно, а с какой-то озабоченностью. Я, говорит, хожу вот так, а Янин уже даже анекдоты и стихи не помнит. Но, скорее, к этому он спокойно относился.
А про лекцию он разгневался, потому что он ее очень любил. Я помню, он был в гневе, вышел из себя, потом меня вызвал на ковер. Он болел, а я в это время копала у Седова. Вечером вернулась, и он стал допрашивать, почему я такую глупость ему предложила. Он говорит: «Как ты не понимаешь, что сентябрьская лекция…» — ну, в том смысле, что сентябрьская лекция — это что-то необыкновенное. Я почувствовала, что это было, — как допустить, что он умрет и будет какая-то сентябрьская лекция!
— На самом деле все было проговорено, — говорит Алексей Гиппиус. — У меня был с ним разговор незадолго до его смерти. Он его специально начал. Сказал, что какую-то мою лекцию смотрел и она ему очень понравилась, что — он как-то так сказал: «Я спокоен за ближайшие 30 лет этих лекций». Уж не знаю, насколько он может быть спокоен, но по крайней мере вопрос: продолжать или не продолжать — для меня не стоял. Он не планировал умирать, но тем не менее это было сказано за три недели.