[Отвлекся на пару дней. Вербное воскресенье в Риме, месса с участием папы. Торжественный выход кардиналов, тысячи верующих, чистые звуки мужского хора, взмывающие над площадью, непередаваемая красота собора, сногсшибательное ощущение власти, знаний, традиции, и в центре всего — согбенная и сухая фигура больного папы, которая придает роскошному театральному действу возвышенность и покой. Мне нравится бывать в Риме, здесь я чувствую: быть католиком — это кое-что значит. Когда я стоял там, м. п. у., что на этой площади, в этот момент, мне очень бы не хотелось быть протестантом. А еще: какое безмерное мужество требуется тому, кто решится противостоять этой силе. Ибо то, что я наблюдал, вовсе не походило на склеротическую забюрократизированную контору; в глаза бросалась прежде всего серьезность предлагаемой миру «версии», серьезность католической альтернативы.
Внезапно м. п. у., а ведь понтифик почти ровесник моего отца, точнее Папочки, как я мысленно его назвал. Я думаю о том, что его святейшество тоже скоро умрет, и тогда они встретятся. Ты должен помочь ему, вполголоса говорю я, и слезы брызжут у меня из глаз, я хлюпаю носом, утираю лицо. Религиозных фанатиков здесь более чем достаточно, и со стороны я выгляжу как один из них. От слез начинает болеть голова. При вознесении даров я внушаю толпе, чтобы все думали сейчас и молились о Папочке. Я чуточку растроган самим собой. Недалеко от меня на брусчатке сидят двое гомиков и цапаются друг с другом, грызутся, как умеют (обычно) только супруги. Папа с трудом держится на ногах, с трудом произносит слова. Он кажется мне сейчас центром мира. Я вглядываюсь в лица кардиналов — в общем-то, верующих среди них ничуть не меньше, чем среди людей на улице.
С несколькими знакомыми я навещаю (в Риме) старинного друга моего отца. Когда мы входим в квартиру, хозяин, не успев даже нас поприветствовать, объясняет пришедшим со мной: Нет на земле человека, который страдал бы больше, чем его — указывает он на меня — отец. Я не знаю, зачем он это говорит, но с благодарностью думаю: это мне еще пригодится.]
Солнце встало (раньше, чем я). Вчера с моим другом саксофонистом Дешем ездили в Сомбатхей. Хорошо. Все любят и уважают моего Папочку. В игре Деша есть для меня нечто чисто этическое. Этика труда? Внимания? Серьезности? Духовная строгость. Мы, покачиваясь, словно на корабле, едем в его комфортабельном автомобиле, чувствуя себя хозяевами времени и властителями покоя. Двое друзей на волнах задунайского океана. И вдруг он мне говорит: и все эти стукачи, именно стукачи надрывают глотки, только теперь — как защитники нации. На сей раз сердце мое не подпрыгнуло. В этом мирном покачивании все само собой разумеющееся разумелось само собой: если мы говорим — а мы это говорим, — что режим был плох, что он унижал, опускал, перемалывал членов общества, то это и
Мне кажется, мой отец — метафора нашей страны.
Я впадаю в Архив ни свет ни заря, как какая-нибудь ткачиха на Льнокомбинат. (Его, кстати, снесли.) Возвращаюсь вечером и, не в силах взять в руки газету, бросаюсь в постель, а утром — обратно сюда. Трудно даже представить, как счастлив мог бы я быть после выхода в свет «Гармонии» — как никогда, как ни от одной своей книги. Но это каждодневное ковыряние в дерьме (в моем отце) крепко держит меня в узде… Хотя есть и восторг, утомленная безмятежность. И даже бахвальство — например, когда меня спрашивают в интервью, чем я сейчас занимаюсь, я небрежно бросаю: Ничем. Приятное чувство. Беда только в том, что это неправда: я занимаюсь
Go.
Задание заключалось в том, чтобы навестить И. П. На полях — почерком строгого, но доброжелательного учителя венгерского языка: Зачем, с какой целью? Следует уточнить!
Разговор шел со скрипом, потому что И. П. красил при этом галстуки. Агент, несомненно, войдет в число видных историков-микрореалистов, отражающих море в капле воды и проч. Кстати, здесь же выясняется, что весной ему отказали в паспорте; это занятно.