Итак, стояла осень. Сентябрь. Прошла почти половина отпуска, а я так и не решила, как его провести. Конечно, как всегда, притягивал Туапсе, Юрка... Но разговор с ним по телефону до смерти обидел: он осторожно признался, что в случае приезда боится очередного «полтергейста» – так он называет мои маниакалы. (Хотя кто ж их не боится!) В итоге решила ехать в Подмосковье, в дом отдыха «Софрино» – благо он был по прямой ветке электрички от моего дома. Стояли солнечные дни. А вышло, что еду в депрессию.
Может, к ней изначально подтолкнули та обида на Юрку да еще бессонная ночь перед отъездом, прошедшая в мучительных подозрениях по поводу семнадцатилетней Серафимы (в ту пору я еще вела очередной подростковый клуб «Алый парус» при редакции уже «Учительской газеты»). Поздно вечером я узнала от ее мамы, что Симка пропала из дома, сказав, что едет к Саше Морозову (один из старших друзей клуба). Зная ее повышенный интерес к взрослым мужчинам, я задыхалась от черных подозрений... Еле дождалась утра, чтоб позвонить Саньке и развеять тревогу (девица благополучно отправилась домой около полуночи). Но душа уже была неизгладимо отравлена темным осадком от самих этих подозрений. И отъезд был безрадостен.
И все же «пышное природы увяданье» еще успела заметить краем сознания. Но уже под вечер визит в старинную пустынную церковь стал черным уколом: ставила свечки, чтобы избежать депрессии или хотя бы отодвинуть ее, а у выхода из ограды на стенде прочла какой-то церковный текст, из которого выходило, что опять я сплошь неугодная, неправильная, виноватая: редко исповедуюсь, а значит, душа моя грязна и т. п. (В самом подобном прочтении – уже явный симптом депрессии.) И краски пышных дерев стали стремительно, зловеще гаснуть и меркнуть на глазах.
...Почему так притягивает меня память о том пышном золотом увядании вековых липовых аллей в старинной подмосковной усадьбе? Не день за днем, а час за часом меркли, глохли на глазах краски, стираемые серыми зловещими волнами подступающей депрессии. Будто само золото тускнело, отшелушивалось с дерев, как с куполов церквей золотые чешуйки.
Почему так понуждают к перу недосказанные ощущения переходов из подъема в депрессию и обратно, почему они так упорно фиксируются волей сознания? Как некое значимое, но зыбкое и ускользающее знание, должное быть мною удержанным, схваченным, описанным.
... Почему-то у меня изначально не было тотального страха перед болезнью. Ни страха, ни стыда, охватывающих обычно пациентов наших клиник, стоит им выбраться из бреда и осознать свой новый статус душевнобольных, спроецировав на себя отношение к этому недугу друзей, коллег, общества в целом.
У меня эти неизбежные (и, возможно, необходимые) эмоции просто-напросто поглощал жгучий интерес к тому, что со мной происходило, что открылось мне в этом качестве, в новом измерении психики.
Ведь интерес к тайнам психики, к «запредельному», к устройству сознания, души и привел меня в педагогику, человековедение, журналистику...
Ну а тут – такое поле для «включенного наблюдения»! И вокруг, и внутри себя.
Причем, я заметила, для меня наиболее продуктивны в познании (как человека, так и природы) не сами по себе «норма» и «отклонение», а переход одного в другое, подвижная грань между ними. Или, как в моем случае, не сами по себе маниакал и депрессия, а опять-таки переход между ними. У меня он длится считаные дни, а то и часы, что безмерно осложняет мое пребывание в клинике, ибо каждая «фаза» требует диаметрально противоположных по действию лекарств, а поди поймай на ходу нужных докторов для изменения схемы, особенно в выходные... Если же переесть, скажем, в начавшемся подъеме антидепрессантов хоть одну-две таблетки, «улет» в бред для меня почти гарантирован, а значит, опять глюки и перевод в острую поднадзорную палату.
Зато в сжатый период, пока изнутри, стремительно раскручиваясь, меняется вся картина мира и себя в нем, есть возможность ухватить за хвост, отследить саму механику этой очередной перемены... Зачем? Почему?
Трудно объяснить. Но почему-то очень важно.
При прорыве из депрессии в подъем – наоборот. Впервые это я зафиксировала еще в самом начале болезни в Ганнушкина в 80-е. Это резкое, контрастное, ошеломляющее усиление красок, их оттенков. Если мохнатые цветы на картине в коридоре, еще вчера не замечаемые, вдруг бьют в глаза сочностью красок – значит, конец депрессии.
Как-то мой друг Сергей Токарев, известный московский художник, послушав меня, возмущенно воскликнул: «И это у них называется болезнь! Да художники ради того, чтоб видеть ярче краски, на что угодно идут, а вам такое счастье – и на халяву!»
Не просто сами по себе краски – в подъемах резко возрастает количество красивых лиц на улицах, «картинка» реальности приобретает объем, масштаб – как если бы сравнить яркую голограмму с тусклым поверхностным изображением в депрессии.