Какое-то время мы держались. Почти не разговаривая. Мы онемели от голода. А потом вдруг стало так холодно, что я вышел и стал отламывать от стены обшивку, – не надо было выходить, но я вышел и отламывал вагонку от стены кирки, чтобы топить. Не надо было выходить на мороз, а я вышел, и начал топить церковью. Да, это конец, это почти как себя жрать. Отламывал доски и приговаривал: вандализм во спасение… пилим сук, на котором сидим… последний сук, и его в топку! Посмеивался себе под нос, посмеивался. Дангуоле лежала, не поворачивая головы. Она перестала со мной говорить; наверное, сочиняла письмо. Я ломал доски, топил, а она – dear John… с волками жить по-волчьи выть… и что ты этим хотела сказать?.. что? Вошел в раж, так натопил, что вспотел, снова вышел ломать, тут меня и прихватило. Сияние… Неизбывный свет, по которому я уплывал в никуда, ничего не чувствуя. Я видел иллюзии, хрустальный ковчег величиной с небоскреб; в бледно-розовую бесконечность уплывали островки реальности, на которых суетились людишки, летели поезда, гудели автострады, гремели взрывы. Люди бьются об иллюзии, как снежинки о мое окно. Я видел грандиозные хрустальные капсулы, переполненные людскими надеждами, их обветривал космос, омывал вселенский дождь, опутывала снежная пряжа. Надежды вспыхивали огоньками… вспыхивали и сгорали… как пыль. Я видел саркофаг, громадный, как Вавилонская башня, он буром уходил в небытие. Со всех сторон в него текли ручейки света, на которые были нанизаны бабочки человеческих душ, они были обречены, более того – они были заведомо мертвы. Смерть – это гораздо больше, чем амнезия, это больше, чем наркоз, это – окончательный распад и аннигиляция, полное исчезновение; сияющие головастики вырываются из нутра и гаснут; человеческий окурок помещают в коробок и закапывают, как ты закопала мышонка. У меня был один-единственный друг, который называл себя Хануманом. Я до сих пор не уверен, был ли он на самом деле, был ли он человеком. Он смеялся над всем и всеми. Люди существовали только затем, чтоб он над ними поиздевался. Он был моим другом. Так я решил. Так было удобней. Он был бесконечно жесток по отношению ко мне. Думаю, если бы он не исчез, можно было бы его попросить. Тогда всё обошлось бы. Гораздо раньше. Мир был построен Джеком только затем, чтобы Хануман плюнул на него, потоптался, помочился, ушел. Он, наверное, давно отъехал. А может, сейчас Хануман кончает на глянцевый журнал или силиконовые губы. Не имеет значения. Dear John, it does not matter… Его не вернуть и не проверить. В любом случае не наверстать. Снег. Слишком поздно. Снег. Хануман вышел из моей темницы, как покидает душа тело. Хануман растворился, исчез, танцуя, исчез, танцуя. Он растаял, как роса на лобовом стекле машины, в которой мы ночевали на свалке. Под утро был сушняк, холод и ломота в каждой клеточке тела. Прощай, John. Бывали дни и получше. Навсегда остаюсь по ту сторону слова (газ и пламя). Твой Анонимус. Маска. Мим. И еще: не бойся! ничего не бойся! Знаешь, там нет боли. Нет разочарований. Нет любви, нет страха, нет воспоминаний. Нет истории. Нет страны, в которую тебя могут депортировать. Есть только облачко, которое медленно растворяется в ярком снопе пробивающихся сквозь снегопад лучей. Бояться нечего.