27. Не помню, что я ей ответил, но не прошло и пяти дней или немногим больше, как она слегла в лихорадке. Во время болезни она в какой-то день впала в обморочное состояние и потеряла на короткое время сознание. Мы прибежали, но она скоро пришла в себя, увидела меня и брата, стоявших тут же, и сказала, словно ища что-то: «Где я была?» Затем, видя нашу глубокую скорбь, сказала: «Здесь похороните вы меня». Я молчал, сдерживая слезы. Брат мой что-то сказал, желая ей не такого горького конца: лучше бы ей умереть не в чужой земле, а на родине. Услышав это, она встревожилась от таких его мыслей, устремила на него недовольный взгляд и, переводя глаза на меня, сказала: «Посмотри, что он говорит!» А затем обратилась к обоим: «Положите это тело, где придется, не беспокойтесь о нем. Прошу об одном: поминайте меня у алтаря Господня, где бы вы ни оказались». Выразив эту мысль словами, какими смогла, она умолкла, страдая от усиливавшейся болезни.
28. Я же, думая о дарах Твоих, Боже невидимый, которые Ты вкладываешь в сердца верных Твоих, – они дают дивную жатву – радовался и благодарил Тебя: я ведь знал и помнил, как она волновалась и беспокоилась о своем погребении, все предусмотрела и приготовила место рядом с могилой мужа. Так как они жили очень согласно, то она хотела (человеческой душе трудно отрешиться от земного) еще добавки к такому счастью: пусть бы люди вспоминали: «Вот как ей довелось: вернулась из заморского путешествия, и теперь прах обоих супругов прикрыт одним прахом». Я не знал, когда по совершенной благости Твоей стало исчезать в ее сердце это пустое желание.
Я радовался и удивлялся, видя такою свою мать, хотя, правда, и в той нашей беседе у окошка, когда она сказала: «Что мне здесь делать?», – не было видно, чтобы она желала умереть на родине. После уже я услышал, что, когда мы были в Остии, она однажды доверчиво, как мать, разговорилась с моими друзьями о презрении к этой жизни и о благе смерти. Меня при этой беседе не было, они же пришли в изумление перед мужеством женщины (Ты ей дал его) и спросили, неужели ей не страшно оставить свое тело так далеко от родного города. «Ничто не далеко от Бога, – ответила она, – и нечего бояться, что при конце мира Он не вспомнит, где меня воскресить».
Итак, на девятый день болезни своей, на пятьдесят шестом году жизни своей и на тридцать третьем моей эта верующая и благочестивая душа разрешилась от тела.
29. Я закрыл ей глаза, и великая печаль влилась в сердце мое и захотела излиться в слезах. Властным велением души заставил я глаза свои вобрать в себя этот источник и остаться совершенно сухими. И было мне в этой борьбе очень плохо. Когда мать испустила дух, Адеодат, дитя, жалобно зарыдал, но все мы заставили его замолчать. И таким же образом что-то детское во мне, стремившееся излиться в рыданиях этим юным голосом, голосом сердца, было сдержано и умолкло. Мы считали, что не подобает отмечать эту кончину слезными жалобами и стенаниями: ими ведь обычно оплакивают горькую долю умерших и как бы полное их исчезновение. А для нее смерть не была горька, да вообще для нее и не было смерти (cp. 1 Фес. 4, 13–14). Об этом непреложно свидетельствовали и ее нравы, и вера нелицемерная (cp. 1 Тим. 1, 5).
30. Что же так тяжко болело внутри меня? Свежая рана от того, что внезапно оборвалась привычная, такая сладостная и милая совместная жизнь? Мне отрадно было вспомнить, что в этой последней болезни, ласково благодаря меня за мои услуги, называла она меня добрым сыном и с большой любовью вспоминала, что никогда не слышала она от меня брошенного ей грубого или оскорбительного слова. А разве, Боже мой, Творец наш, разве можно сравнивать мое почтение к ней с ее служением мне? Лишился я в ней великой утешительницы, ранена была душа моя и словно разодрана жизнь, ставшая единой; ее жизнь и моя слились ведь в одно.
31. Мы удержали мальчика от плача, Эводий взял псалтирь и запел псалом, который мы подхватили всем домом: