Между тем г-н аббат Трюбле, с которым у меня нет никаких отношений, пишет мне, движимый благородной предупредительностью, что, получив оттиск одной из книг журнала г-на Формея, он прочел там это самое письмо, с извещением, помеченным 23 октября 1759 года, где редактор говорит, что нашел его за несколько недель перед тем у берлинских книгопродавцев и, так как это один из тех летучих листков, которые быстро исчезают бесследно, счел себя обязанным поместить его в своем журнале.
Вот, сударь, все, что я знаю. Не может быть сомнений, что в Париже до сих пор даже не слыхали об этом письме. Не может быть сомнений, что экземпляр, рукописный или печатный, который оказался в руках у г-на Формея, мог попасть к нему либо от вас, что невероятно, либо от одного из трех только что названных мной лиц. Наконец, не может быть сомнений, что обе дамы не способны на подобное предательство. Больше я ничего не могу знать в своем уединении. У вас есть корреспонденты, при помощи которых вам легко было бы, если только стоит труда, добраться до источника и выяснить, как было дело.
В том же письме аббат Трюбле сообщает мне, что он хранит свой экземпляр у себя и не покажет его никому без моего согласия, которого я, разумеется, не дам. Но, возможно, этот экземпляр не единственный в Париже. Я желал бы, сударь, чтобы письмо это не было там напечатано, и сделаю для этого все, что от меня зависит. Но если мне не удастся это предотвратить и я узнаю об этом заблаговременно, то воспользуюсь своим преимуществом и без колебаний напечатаю его сам. Мне кажется, это справедливо и естественно.
Что касается вашего ответа на мое письмо, я никому его не передавал, и вы можете быть уверены, что он не будет напечатан без вашего согласия[58], а я, разумеется, не позволю себе просить его у вас, хорошо зная, что то, что один человек пишет другому, не предназначается для публики. Но если б вы пожелали написать ответ для опубликования и прислать его мне, я обещаю вам присоединить его к моему письму и не возражать на него ни слова.
Я не люблю вас, сударь: вы причинили мне самые мучительные страдания, – мне, вашему ученику и почитателю. Вы развратили Женеву{401} в награду за гостеприимство, которое она вам оказала; вы отдалили от меня моих сограждан в награду за те хвалы, которые я расточал вам, находясь среди них. Вы делаете мне пребывание на родине невыносимым; из-за вас мне придется умереть на чужбине, лишенным всех утешений умирающего и вместо всяких почестей быть выброшенным на свалку, тогда как вам на моей родине будут оказывать все почести, каких может ожидать человек. Я, наконец, ненавижу вас, раз вы того желали; но ненавижу как человек, который мог бы вас любить, если б вы пожелали этого. Из всех моих прежних чувств к вам в сердце у меня осталось только восхищение, в котором нельзя отказать вашему прекрасному дарованию, и любовь к вашим произведениям. Если я не могу чтить в вас ничего, кроме ваших талантов, это не моя вина. Я никогда не откажу им в уважении, которого они заслуживают, и мои поступки всегда будут ему соответствовать. Прощайте, сударь»[59].
Среди всех этих мелких литературных дрязг, все более укреплявших меня в моем решении, я был удостоен самой большой почести, какую только доставляли мне мои произведения и к которой я был всего чувствительней: принц де Конти соблаговолил дважды посетить меня – один раз в «Малом замке», другой – в Мон-Луи. Он даже выбрал оба раза такое время, когда герцогини Люксембургской не было в Монморанси, желая подчеркнуть, что он приехал ради меня. Я никогда не сомневался, что первыми знаками внимания со стороны этого принца я обязан ей и г-же де Буффле; но не сомневаюсь также, что благоволением, которое он с тех пор всегда выказывал мне, я обязан самому себе и его приязни ко мне лично[60].
Так как моя квартира в Мон-Луи была очень мала, а местоположение башни очаровательно, я повел принца туда, и он в довершение своих милостей пожелал оказать мне честь, сыграв со мною в шахматы. Я знал, что он выигрывает у кавалера де Лоранзи, который был сильнее меня. Однако, несмотря на знаки и ужимки кавалера и других присутствующих, я делал вид, будто не замечаю их, и выиграл обе партии. Кончив, я сказал тоном почтительным, но серьезным: «Монсеньор, я слишком почитаю ваше высочество и поэтому не опасаюсь выигрывать у вас в шахматы». Этот великий принц, полный ума и просвещенности и столь достойный того, чтобы ему не льстили, думается мне, понял, что я один обращаюсь с ним как с человеком, и у меня есть все основания полагать, что он был мне искренне благодарен за это.