– Полозкова! – рычала своим стервозным, замороженным голосом начальница, совершенно беззащитно разводя руками и понимая, что если сейчас Марину увезут в больницу, то она, Вероника Андреевна, останется одна и совершенно беспомощная в чужой стране без знания языка. Этот страх отражался в ее взгляде и так красноречиво выписался на побледневшем лице, что де Авалос поспешил ее утешить и успокоить. Он говорил что-то, а Вероника беспомощно смотрела на него, повторяя хаотично отдельные слова.
– Но отель, – повторяла Вероника за испанцем. В голосе ее было отчаяние. – Коррида… господи, какая коррида?!
Марину трясло; кажется, пришло понимание того, что только что чуть не произошло – на ее счастье, у водителя оказалась отменная реакция! – и Марина с трудом сдерживала себя от того, чтобы не разрыдаться в голос тут же.
«Только не реветь! – думала она в отчаянии. – Только не ныть! Стыдоба какая… Как Полозкова не поступила бы ни за что на свете? Она бы разнылась, чтобы ее пожалели и оставили в покое – это точно. А вот сохранить достоинство ей не по зубам… как и признать свою ошибку».
– Простите меня, – неживым, лишенным всяких эмоций голосом произнесла она, обращаясь к сбившему ее водителю. – Я не заметила вас. Мне следовало бы быть осторожнее. Я вовсе не из Гринписа, я переводчик.
Затем она обернулась к ошеломленной Веронике, все еще пытающейся понять, что говорит ей Авалос.
– Он говорит, – механически произнесла она, не глядя ни на кого, – что Эду отвезет меня в больницу. Ничего страшного как будто не произошло; а чтобы загладить эту неприятность и свою вину, он приглашает нас с вами к ним в дом. Не в отель; бронь можно отменить. А в воскресенье он приглашает нас на великолепное зрелище, на корриду. Сеньор де Авалос клянется, что у нас будут самые лучшие места, чтобы мы смогли насладиться зрелищем.
От упоминания дома де Авалоса Веронику словно оторопь взяла; неуверенная улыбка расцвела на ее губах, она тряхнула белокурыми локонами, пытаясь вернуть себе женственный, небрежно-расслабленный вид.
– Полозкова, – произнесла она с плохо скрываемым торжеством, – что, серьезно? Он нас в гости к себе зовет?!
– Да, Вероника Андреевна, – ответила Марина, морщась от боли. Боль пришла только теперь, и молодой человек, который ее сбил, стоявший до того неподвижно, вдруг оживился.
– Отец, – произнес он, обращаясь к де Авалосу, – так мы поедем?
– Езжайте, Эдуардо, – ответил де Авалос. – Надеюсь, до ужина вы успеете вернуться? Нашим гостьям наверняка хотелось бы отдохнуть после перелета, а тут такая неприятность…
Эду! Отец!
Марина тайком глянула на разговаривающих испанцев, и ей стало понятно, отчего лицо молодого человека ей показалось знакомым. Он очень походил на старшего Авалоса. Та же красота, та же порода, стать… Марина снова поймала на себе взгляд Эду, и поспешно отвела глаза, сделала лицо как можно более суровым и строгим, чтобы он не дай бог не подумал, что она разглядывает его, снова и снова, невольно любуясь грацией его сильного, гибкого тела, правильностью его черт и ласковой темнотой его глаз.
«Отец и сын, вон оно что! Ну, поздравляю тебя, Полозкова! Тебя чуть не сбил не абы кто – испанский гранд! Ради этого стоило лететь за тридевять земель, чтобы в первый же день попасть под колеса машины и проваляться в постели всю командировку!»
Она закрыла глаза, чтобы не зареветь во весь голос; нога наливалась пульсирующей болью, Марина себя чувствовала беспомощной, неуклюжей и глупой, но изо всех сил старалась сохранить на лице выражение достоинства и спокойствия, хотя со стороны было видно, как дрожат и кривятся от боли ее сжатые в узкую полоску губы.
Усаживаясь за руль, Эду внимательно посмотрел на Марину; было заметно, что он нарочно не скрывает своего любопытства, разглядывая ее склоненное лицо, и по губам его скользнула странная улыбка, словно ее нежелание плакать отчего-то позабавило его.
– Сhica muy terca, – пробормотал он. – Очень упрямая девушка…
На трассе Марине стало немого лучше; Эдуардо водил хорошо, уверенно, машина неслась вперед, город все надвигался, становился все ближе, прохладный ветер гладил пылающие щеки девушки, и она глотала холодный воздух, чтобы хоть как-то успокоиться, унять подступающие к глазам слезы.
– Уже можно плакать, – сказал Эдуардо, в очередной раз глянув на Маринин профиль. Девушка сидела ровно, словно окаменев, и он вдруг осенил себя крестом, напоследок поцеловав пальцы, которыми крестился. – Я никому не скажу о минутке слабости. Я – могила!
Марина покосилась на него, фыркнула – и неожиданно для самой себя разрыдалась, содрогаясь всем телом. Слезы лились сами собой, но Марина ощутила вдруг такое облегчение, словно гора упала с плеч. Эдуардо снова мельком глянул на нее, тревожно, с жалостливой нежностью в ласковых глазах, и, выудив из кармана своей красной куртки ослепительно-белый платок, подал его девушке.
– Нужно подтереть нос, – очень серьезно произнес он, снова заглядывая ей в заплаканные глаза, – не то доктор подумает, что я привез вас лечить насморк.