Тем не менее, хотя большую часть работы люди переносят как неизбежное зло, как болезнь, — например, я по своему опыту знаю, что то ли из известного благоговения, испытываемого бедняком перед ремесленной работой даже при самых худших обстоятельствах, то ли потому, что этому бедняку приходится ежедневно сталкиваться со страшно реальными вещами и он думает о них, если вообще когда-нибудь думает, менее предвзято, чем богач, — как бы то ни было, но по своему опыту я знаю, что рабочему человеку легче, чем богатым или состоятельным людям, понять учение, согласно которому всякий труд должен доставлять наслаждение.
Кроме любых моих довольно шаблонных слов я, например, скажу еще, что был изумлен, обнаружив в рабочей аудитории сердечное отношение к Джону Рёскину{6}. В отличие от чрезвычайно изысканной публики, они видят в нем скорее пророка, чем красноречивого фантазера.
Это, думается мне, доброе предзнаменование просвещения грядущих времен. Но неужели мы, — зараженные в какой-то степени цинизмом, ибо мы беспомощны в гнетущем нас уродливом окружении, — неужели мы неспособны воодушевиться при мысли, что надежда, даже робко мерцающая миллионам рабов коммерции, означает больше, чем только мираж или мнимый рассвет в глухую полночь, когда тучи заволокли небо и одинокая луна борется с тьмою? Вспомним же, что в мире все еще существуют памятники, которые доказывают, что человеческий труд не всегда был горем и бременем. Вспомним прекрасную и величественную архитектуру хотя бы средневековой Европы, здания, воздвигнутые до того, как коммерция завершила сооружение своей тирании и открыла, что фантазия, воображение, чувство, радость творчества и надежда на заслуженную славу — это ходкие рыночные товары, слишком дорогие, чтобы неимущие люди — простые ремесленники и поденщики — могли позволить себе покупать их. Вспомним, ведь было время, когда люди наслаждались своей повседневной работой. Они тогда, как и теперь, надеялись на свет и на свободу, их смутная надежда становилась ярче, ее осуществление казалось все более близким, и они так пристально наблюдали за этим, что не заметили, как их никогда не дремлющий враг — угнетение — изменил свой облик и стал красть у них то, чего они уже добились в те дни, когда свет их новой надежды едва брезжил. Так они утратили ранее обретенные преимущества, а вновь приобретенные, измененные и испорченные, отнюдь не возместили потерю.
В период между нашим временем и концом средних веков Европа обрела свободу мысли, глубокие знания и могучий дар управления материальными силами природы. В то же время она завоевала относительную политическую свободу, уважение к жизни цивилизованных людей и другие, сопутствующие этому преимущества. Тем не менее я намеренно подчеркнул, что если современная цивилизация должна продолжить свое существование, то потому только, что эти достижения достались ей слишком дорого за счет утраты того наслаждения повседневной работой, которое некогда несомненно было утешением в страхе и страданиях, причиняемых гнетом: гибель искусства была слишком высокой платой за материальное процветание средних классов. Прискорбна наша неспособность держать полными обе наши пригоршни, прискорбно, что мы были вынуждены проливать из одной руки, когда черпали другой, и все же, на мой взгляд, еще более прискорбно, что мы не осознаем эту потерю, либо же, смутно сознавая ее, вынуждаем себя забывать о ней и оглушительно кричим, что все прекрасно. Но коль скоро вовсе не все прекрасно, то я знаю, что человеческая природа не настолько переменилась за три столетия, чтобы мы осмелились сказать всем протекшим до того тысячелетиям: «Вы ошибались, пестуя искусство, и ныне мы убедились, что человеку нужны лишь хлеб, одежда и кров да крохи знаний об устройстве вселенной. Творчество не является более потребностью души человека, его правая рука может забыть свое былое проворство, и он от этого вовсе не станет хуже».
Нет, триста лет — один день в потоке веков — не изменили полностью человеческой природы, не сомневайтесь а этом. Придет день, и мы отвоюем искусство, то есть радость жизни, — отвоюем для нашего повседневного труда. «Где же надежда? — скажете вы. — Укажите!» Наша надежда покоится там, где обманула нас надежда прежних времен. Мы пожертвовали искусством ради того, что сочли светом и свободой, но мы купили обманчивый свет и ненастоящую свободу. Состоятельным людям этот свет открыл то, чего многие из них искали; свобода же сделала их достаточно независимыми, если они желали пользоваться своей свободой. Но таких людей было, во всяком случае, немного. Большинству же свет показал, что для них больше нет надежды, свобода же обеспечила им лишь добровольный выбор — получать на свой ничтожный заработок жалкие плоды рабского труда или же умирать голодной смертью.