Но академические историки, о которых я говорил, не могли справиться с такой задачей: над ними тяготело проклятие хоть и бессознательного, но рокового искажения правды. Историческое прошлое, которое они рисовали себе, было нереальным. По их мнению, было лишь два периода устойчивости, организованности и упорядоченной жизни: один из них — классическая история Греции и Рима, второй — эпоха, начавшаяся с пробуждения интереса к античности и продолжающаяся еще сейчас. Все остальное виделось им нагромождением случайностей, бессмысленными междоусобицами племен и народов, до которых им не было никакого дела и которые напоминали сражения бизоньих стад. Целые тысячелетия были, по их мнению, лишены творческого духа и загромождены всякого рода препятствиями; выделялись, как я сказал, лишь два периода, которые были исполнены совершенства, и предстали они в полном облачении, как Афина Паллада, явившаяся из головы Зевса. Право, это была странная концепция истории «славных мужей и отцов нашего рода», которая, однако, не могла долго противостоять социальному развитию и растущим знаниям. Туман педантической учености медленно рассеивался, вырисовывалась иная картина: в отдаленнейшие времена возникало зачаточное общественное устройство, различное в разных странах и среди разных народов, но направлялось всегда одними и теми же законами и всегда развивалось в нечто совершенно противоположное изначальному; тем не менее первоначальное общественное устройство никогда не умирало и продолжало существовать в новом, постепенно формируя его так, что в нем возрождалась прежняя сущность. Нетрудно видеть, насколько иной дух создается таким подходом к истории. Нет уже более поверхностной насмешки над ошибками и заблуждениями прошлого с высот так называемой «цивилизации», а есть глубокое понимание полуосознанных целей прошлого, идущего к этим целям, вопреки всем препонам и недостаткам, которые мы не без горести осознаем сейчас. Это действительно новый дух в истории. И я склонен думать, что знание принесло нам скромность, а скромность — надежду на достижение совершенства, от которого мы, очевидно, еще очень далеки.
Что касается средств для такого нового постижения истории, то их преимущественно два: изучение языка и изучение археологии, — иными словами, первое исследует выражение мыслей человека посредством речи, второе —посредством изделий ручного труда, то есть летописи творческих свершений человека. Меня очень привлекает первое средство, особенно та его сторона, которая тяготеет к сравнительной мифологии и столь отчетливо обнаруживает единство человечества, но у меня недостаточно знаний, чтобы говорить о нем, даже если бы я и располагал временем. Что же касается второго средства — археологии, то я обязан о нем говорить, ибо первоочередная задача нашего Общества — показать публике значение археологии как средства изучения истории. Именно археология, говоря без преувеличения, приводит нас к решению всех мучительных социальных и политических проблем.
Я тем более должен говорить об археологии, что, несмотря на власть, которую новый дух изучения истории обрел над образованными умами, мы не должны забывать о неразвитости очень многих умов, а ведь именно над ними еще властвует дух педантизма. И вы должны понять, что когда я говорю о неразвитых умах, то имею в виду не низшие классы, как мы невежливо, но слишком правильно называем их, а множество тех, кто занимает ответственные посты и кто особенно ответствен за сохранность наших старинных зданий. Отвечая на возможное возражение, скажу, что я могу понять человека, утверждающего, что педантическое и невежественное отношение к старинным зданиям само по себе явление историческое. Я могу признать определенную логичность такого возражения. Разрушение, увы, — одна из форм развития, а доктринеры-историки, о которых я говорил, также порождение истории, и любопытно было бы выяснить, чего сам я не могу сделать, насколько их разрушительный педантизм является признаком силы в сравнении с робостью наших разумных исследований. Повторяю, мне это не совсем ясно, хотя, думаю, решение этого вопроса подведет некоторых людей к заключениям удивительным. Я же твердо знаю лишь одно: если узость суждений и вульгарность помыслов (мне не приходят в голову более мягкие выражения), характерные для такого обращения с нашими древними памятниками, будто бы у искусства не было прошлого и нет будущего, тоже порождены историческим развитием, то им же порождено и стремление, вдохновляющее нас сопротивляться этой вульгарности: «сан я принял, дабы помимо иного стремиться и к этому».