Читаем Искупление полностью

Однако, если отвлечься от отрицательного запаха и отрицательных черт, то надо сказать, что украинец по психологии своей все-таки ближе к поляку, чем к русскому. И уж если не могло быть самостоятельности и личной судьбы, то, может, уж лучше было быть с поляком, чем с русским. Поляк потянул бы украинца в Европу, а русский потянул его в Азию. Поляк вместе с украинцем – это шестьдесят – семьдесят миллионов, и если б миновала пора дикости и такое государство сумело бы войти в девятнадцатый век, кто знает, какое влияние оказало бы оно на историю Европы, а может, и на мировую историю. Ведь существует протестантско-католическая Германия, почему же не могла существовать западно-славянская православно-католическая Украино-Польша? Может быть, такое обширное европейское государство было бы выгодно и России. Может быть, Россия, находясь далеко на востоке, за спиной Украино-Польши сумела бы отсидеться вне зоны духовного и материального германского напора, может, спаслась бы она от своей кровавой судьбы. Петровские реформы взломали и преодолели пространства, отделявшие Россию не только от европейского просвещения, но и от европейских опасностей. Царевич Алексей, сын Петра Великого, был против реформ Петра, но не против европейского просвещения. Однако брать это просвещение он хотел не прямо от немца и голландца, а через Польшу, через Литву, брать просвещение, уже преобразованное славянством и приспособленное для России. Достоевский и ему подобные, правда уже задним умом, тоже выступали против Петровских реформ, но при этом за мировое величие России. Это, однако, абсурд – или Петровские реформы, или имперское величие. Нужно ли оно России – другой вопрос. Царевич Алексей считал не нужным. Но ведь для Достоевского тут вопроса нет – нужно. Без Петровских реформ не было бы полтавской армии, а без полтавской армии не было бы русской Украины.

Ураганом налетел, зашумел встречный товарняк, которому, казалось, конца не будет. Товарные вагоны сменялись цистернами, цистерны – платформами с разными грузами: щебнем, камнем, углем, тракторами. Тьма за окном по-прежнему была густой, устойчивой, но звуки уже не ночные, не приглушенные, а открытые, гулкие, сырые, словно о железнодорожное полотно выколачивали мокрое белье. Колеса стучали не по-ночному: тра-та-та – а по-рассветному: бух, бух-бух-бух... И оборвалось... Мелькнул замыкающий товарный вагон странной конструкции, с окнами как в избе. На тормозной площадке стоял человек в брезентовом плаще с капюшоном, держа в руках фонарь.

«Что за человек? – подумал вдруг Забродский. – Поехать бы с его жизненной историей в обратную сторону, до Киева. Пока истории эти мчатся по параллельным рельсам, они друг другу не опасны, а когда пересекаются, то часто происходит крушение. Вот арестовали Чубинца, потому что он с Биском пересекся, а с кем потом столкнулся Биск? Может быть, с этим, который мелькнул фонарем?»

– Посадили меня в одиночку, – продолжил Чубинец, – не объяснив за что. Но на допросе я узнал, что меня обвиняют в украинском национализме. Все спрашивали о связи с каким-то националистом, фамилию которого я впервые у следователя услышал и потому ничего ответить не мог. Следователь был жестокий и за то, что я не отвечал на вопросы, бил меня линейкой по лицу. Пока бил меня по щекам, я молчал, хоть было больно. Но когда он ударил по губам, которые по-прежнему гноились после немецкой нагайки, то я чуть не потерял сознание. А очнулся, то осмелел от боли и сам начал кричать на следователя: «Я напишу товарищу Сталину И. В. Не имеете права меня бить. За мной конституция». Больше он меня не бил. Однажды, когда меня вели на допрос, я встретился в коридоре с Иваном Семеновичем Чехом, бывшим актером нашего театра, но он быстро отвернул лицо и скрылся за дверью. Его не было на суде, не было в свидетелях. Тогда я понял, что это он написал донос на всех.

«Значит, не Биск, – подумал с облегчением Забродский, – все-таки хочется, чтоб люди своей национальности совершали поменьше подлостей».

– Вскоре я узнал, – продолжал Чубинец, – что арестованы также Леонид Павлович и Гладкий с женой.

Обвинение одно – украинский национализм. И жену Гладкого, Маню Гуревич, тоже обвинили в украинском национализме. Обвинение это было на освобожденной Украине основным, и его старались многим приписать. Позже какое-то время со мной в камере сидел старик семидесяти пяти лет. Он рассказал:

– Когда пришли наши, все очень обрадовались и мы с другом, таким же дедом семидесяти лет, тоже сели за стол и крепко выпили. Когда выпили, захотелось от радости петь. Советских песен об Украине мы не знали и потому запели у себя в хате: «Ще не вмерла Украина». В это время открывается дверь, входит офицер, наш, советский, и говорит: «Вы здесь украинский националистический гимн поете». Этого было достаточно. Нас прямо из-за стола взяли. Друга своего я после ареста больше не видел.

Перейти на страницу:

Похожие книги