Это не был четкий, сформированный ментосигнал. В нем было больше от эмоций, от детского страха одиночества. Шарль не разобрал бы вопроса, не будь он так силен. Ментосигнал оказался такой силы, что у Стабульского сработала защита — мозг инстинктивно заблокировался, но и через блок пробивалось ощущение тоски, неуверенности и одиночества, и он понял, что Мозг уже давно пытается найти контакт с ним, но не может. Тогда он осторожно ответил и был совсем оглушен взрывом радости, счастья и нетерпения. Одиночество кончилось, и Мозг жадно набросился на информацию. А снимать ее он мог только через профессора — ведь никаких органов чувств у Мозга не было. Их не было предусмотрено вообще.
Профессор совершил ошибку — не первую уже, — никому не сообщив о случившемся. Вначале он считал, что еще рано, что говорить не о чем, пока не получены результаты. А теперь — теперь его захлестнуло чувство вины перед Мозгом, желание дать ему как можно больше информации, которой он по вине профессора был лишен. Не последнюю роль сыграло также и материнское — или отцовское? — чувство. Ведь все ощущения, знания, мысли — все, что впитывал в себя Мозг, все это было его, профессора. А многие ли из людей могли бы то же сказать о своих единокровных детях, о плоти от плоти своей?
Как ребенок отцу, Мозг жадно внимал профессору. «Еще! Расскажи еще!» — жадно требовал он. И профессор рассказывал, объяснял и показывал. Они оба открыли это «показывать». Профессор открывал свое сознание, а Мозг брал там нужную информацию. Так продолжалось довольно долго, пока однажды…
Ни профессор, ни Мозг не смогли с полной уверенностью сказать Беккеру, что же произошло. По-видимому, Мозг в своей жажде познания забрался слишком далеко. Он углубился в область подсознания, в подкорковую деятельность мозга человека. Центры дыхания и сердечной деятельности оказались парализованы. Профессор скончался, так и не узнав, что произошло. Вернее было бы сказать — скончалось тело профессора. Разум его, взаиморастворенный в разуме Мозга, так в нем и остался.
В самый момент смерти, в этот эфемерный миг, когда душа расстается с телом, произошла мощная вспышка некробиотического излучения. Люди давно догадывались о его существовании, но подтвердить не могли. Беккер с горьким удовлетворением узнал, что догадки эти были справедливы. Оно есть, это излучение, и действительно несет в себе всю информацию о человеке. Кто знает, для чего природа так сделала? Во всяком случае, Мозг воспринял информацию о Шарле Микаэле Стабульском, «записал» в себя, и профессор, закончивший свою земную жизнь, продолжал теперь жить в Мозге.
— Вначале это было словно сон, — говорил профессор, и Беккер не прерывал его. — Я словно спал и знал, что сплю, и мог увидеть любой сон, какой захочу. Затем Мозг научился реализовывать мои пожелания, и я стал жить в мире, совершенно для меня неотличимом от реального. Я мог заниматься гимнастикой и, если срывался с перекладины, ощущал боль от ушиба и видел кровоподтек. Я мог работать, делать записи. Постепенно все большего усилия мне стоило вспоминать, что все это иллюзорно, что всего этого, как и меня самого, в большом мире нет, что все существует лишь в маленьком, воображаемом мирке. Мирке Мозга и моем.
Профессор замолк, словно задумался, и Беккер тут же спросил:
— Скажи, какого цвета твое кресло? Стабульский недоуменно посмотрел вниз, пожал плечами и ответил:
— Красное. А что?
— Ничего. А ты мог бы изменить цвет? Мне именно этот оттенок не очень нравится.
— Пожалуйста. — Это ответил уже Мозг, и кресло полиловело, затем посерело и, наконец, приняло чистый зеленый цвет.
«Да, — подумал Беккер. — Все, вплоть до цвета и фактуры обивки, Мозг держит в себе и ни разу не собьется. С ума сойти! Ничего нет удивительного, что я тогда разговаривал с Вайтуленисом, как наяву!
— Ты не заэкранировал мысль, — сказал Мозг. — Я понял тебя. А чему ты удивляешься? Ты сам говорил, что среди вас тоже есть люди, создающие в воображении целые миры, не менее реальные, чем окружающий их. Ведь литературные герои — не менее живые люди, чем все вы. И их жизнь так же реальна, как и ваша.
— Ты знаешь, с этой точки зрения я как-то не подходил к искусству, — мягко ответил Беккер.
— Ладно, — почти грубо прервал его Стабульский. — Тебе ведь не терпится узнать о загадочных самоубийствах. Или я не прав?
— Профессор здесь ни при чем! — быстро выкрикнул Мозг.
— Ладно уж, — мрачно возразил профессор. — Ты — это я, мои знания, мое мироощущение, мои моральные принципы, наконец. Так что я очень даже при чем, и не надо снимать с меня вину!
— Господи, да прекратите вы эти китайские церемонии или нет? — не выдержал Беккер. — Рассказывайте же наконец!