Сочинения Салтыкова-Щедрина всегда вызывали яростные споры просвещенной публики. Одни считали их «переплетением бреда, снов и реальности», прочили автору славу российского Гофмана, другие не признавали его за художественного писателя, называли очеркистом, который без всякого смысла, живости и вдохновения документирует российский идиотизм и кретинизм, ужасный и фантасмагорический, без каких бы то ни было немецких выдумок Гофмана, и вся заслуга Салтыкова-Щедрина заключается всего лишь в переводе чернил и расходе писчей бумаги – три копейки десть, то есть двадцать четыре листа – и пишет исключительно о том, о чем лучше бы помалкивать.
По службе Салтыков-Щедрин рос, потому что был груб с подчиненными, ругал их матом, и они дрожали перед ним, а те, кто знал за собой тайные прогрешения, падали в обморок, их приводили в чувство, давая понюхать нашатырного спирта, отвратительный запах которого поднимет на ноги даже мертвого и потому к употреблению вовнутрь спирт этот совсем непригоден.
Невинные детские годы Салтыков-Щедрин провел в дремучей российской глубинке и ненароком узнал от простого русского народа такие матерные слова и выражения, что ему завидовал даже Некрасов, а не то что Ленин.
Мат Салтыкова-Щедрина был не скабрезный (или как сейчас принято говорить, «сексуальный»), не сальный, не грязный, не пошленький, а грубый, простонародно-наглый, ядреный, беспардонный и оглушительно-бульдожье-громыхающий, сравнимый даже с весенним громом, дерзко-язвительный, продирающий как водка перцовка, при изготовлении каковой взяли лишнюю порцию перца.
Именно первосортный мат Салтыкова-Щедрина Ленин и ценил больше всего на свете, именно за этот мат он его, Салтыкова-Щедрина и уважал и как писателя, и как вице-губернатора, хотя всех остальных вице-губернаторов он боялся как черт ладана или как пьяный мужик городового с пудовыми кулачищами, потому как ежели такими кулаками он тебя вразумит, то забудешь не скоро.
Ленин так полюбил мат Салтыкова-Щедрина, что уже не мог без него, без этого мата, обходиться ни дня, ни минуты. Взобравшись на какую-либо трибуну, или просто в частной беседе, а тем паче, если возникал какой-нибудь спор (неважно о чем), Ленин старался на два-три обыкновенных слова навесить десяток матерных, забористых, трех- и более этажных.