«Слеп тот, — говорил один образ, — кто полагает, что если он оступился, то больше нет никакой надежды; ибо Бог милостив, и Он дает человеку возможность исправить то, что он испортил. И даже если твои грехи красны, как красная нить, раскаяние и страдание могут очистить их, и они станут белыми как снег. Согрешивший должен истязать свое тело, и поститься, и посыпать голову пеплом, и всем сердцем сожалеть, ибо как огонь очищает железо от ржавчины, так страдания очищают тело грешника от его проступков. И лучше истязать свое тело в
«Лишь дурак может полагать, — смеялся другой образ, — что самоистязаниями и постом можно приблизиться к цельности. Глупцы, они не знают, что помыслы, думы людские, в тысячу раз сильнее самого греха и размышлять о грехе, которого ты не совершал, намного хуже, чем совершить грех, ибо грех непродолжителен, а мысль постоянна. Ведь если человек поддался дурному побуждению и утолил свою жажду, то в нем уже больше нет греха, он освободился, и голова его чиста, рассудок ясен, и он может понимать высшие вещи. Но если человек постится, а думает о еде, если человек отдаляется от похоти и женщин, а думает о разврате, то помыслы его темны, и рассудок замутнен, и он не может служить Богу, и погружается в дурные мысли и уныние, подобное греху. Были праведники, которые хотели принести еврейскому народу освобождение греховными поступками, ведь Мессия может прийти лишь тогда, когда все будут праведниками или все — грешниками[98]. И поскольку сам грех — тоже от Бога, и бесы, нечистая сила, являются частью Божественной силы, то Бог есть и в грехе, ибо Он — во всем, и сказано в Писании: „Я пребуду с вами в ваших грехах…“ И как нельзя сделать черное белым, так нельзя до конца отмыть запятнанное, поэтому очиститься от греха можно, лишь объедаясь им сверх меры и выплевывая от пресыщения, словно обжора, который наедается до рвоты, — и таким путем достичь Божественного».
Он бродил без цели, не зная, что с собой поделать.
Бывали дни, когда он начинал истязать свое тело. Не брал в рот мяса, даже в субботу. В самые зябкие дни окунался в холодную воду в микве. К постели он даже не подходил, спал на голом полу. Не переодевался в чистую рубашку к субботе.
Бывали дни, когда он не молился, не накладывал на голову тфилин, потому что не хотел осквернять своей грешной головой тфилин шел-рош, боялся вымолвить еврейское слово своими нечистыми губами. «Иди, погрязни в пороке, — говорили ему голоса, — все равно к чистоте ты уже больше не вернешься. Лги, предавайся разврату, ибо сказано в Писании: „Пребуду в ваших грехах“».
Две силы боролись в нем; побеждала то одна, то другая. А порой обе силы, святая и греховная, властвовали над ним наравне, и он сам уже не знал, кто он такой и что с ним. Посреди молитвы, в минуту величайшего раскаяния, он вдруг снимал с головы тфилин, уходил за город и быстрыми шагами углублялся в поля, в леса. По дороге он разговаривал сам с собой. Останавливался у реки, где полураздетые бабы колотили белье, смотрел на их голые красные ноги. Задерживался взглядом на крестах деревенской церкви, и дурные мысли овладевали им.
Ему часто казалось, будто он вовсе не Нохем, а кто-то другой, гилгул[99], принявший его, Нохема, обличье. А порой ему казалось, будто он — не один человек, а два, будто он раздвоился. От этой мысли Нохемче охватывал такой ужас, что он кричал себе:
— Ты кто? А?
Когда на Дни трепета ребе и его домочадцы вернулись с вод, они не узнали Нохемче.
Двор снова повеселел. Ребе привез много денег. И сыновья были довольны. Пришли хасиды, приживалы, гости. В бесмедреше люди пили медовуху, поздравляли друг друга. Все уже знали, что четвертая жена ребе беременна, что это будет мальчик — ребе еще раньше обмолвился.
— Будем здоровы, — желали они друг другу, — чтоб нам знать одни только радости.
Зять ребе никого не хотел видеть, ни с кем не разговаривал. Даже ни разу не приходил на хасидское застолье, что вел ребе. Двор стал побаиваться Нохемче.
— Эти его повадки, — шептались люди, — не поймешь их…
Сереле несколько месяцев молча страдала. Потом собралась с духом и попробовала поговорить с мужем, в надежде, что он станет ближе к ней. Тот ничего не ответил. Она пришла к отцу, плача.
— Папа, — всхлипывала она, — он совсем от меня отдалился.
Ребе, как всегда, прогнал ее шапкой.
— Иди, иди, дурочка, — бурчал он, — я с ним поговорю. Уж я ему покажу, пусть знает, что у нас в Нешаве так не делается. Ишь…
Ребе и впрямь собирался с ним поговорить, просто все время откладывал это на другой день. Он был очень занят: принимал множество хасидов, ездил собирать деньги на бесмедреш, и ему было не до того. Он решил отложить разговор на Пурим. Во время трапезы, когда евреи будут навеселе, думал ребе, он возьмет зятя за руку и начнет высмеивать.
«Я женился позже тебя, — скажет он ему, — а между тем я больший мастак, чем ты, рахмановский литвак…»
Но перед Пуримом в доме случилось несчастье.