Для нового пришельца у меня, впрочем, не было подходящего прозвища. Вероятно, прежде у него было какое-то особое имя, которое он посчитал ненужным, заменив его каким-то значащим эпитетом. Я не отважился обратиться к нему первым даже в мыслях: ни с просьбой, ни с жалобой, не говоря уже о какой-нибудь резкости. Уважение не допускало такой бесцеремонности.
Но как мне его назвать, как обозначить? Понятно, что он был строгим и единственным в своем роде судьей. Он, прямой как палка, стоял посреди ничто, словно воплощение самого закона. Как оказалось впоследствии, в один критический миг он высказал суждение, которому все последовали, и, возможно, это спасло мир. Но это обозначение было бы для него слишком односторонним. Когда говорят о судье, подразумевают и обвиняемого, и огромные, неприступные барьеры, разделяющие их. Однако тот, о ком я сейчас говорю, был выше этого, но был при этом доступен, если в данном случае допустимо такое выражение. Дело в том, что тяжкое бремя судейства, доставшееся ему, не убило в нем человеческое, но просто скрыло его. Мысленно я называл его пращуром, и это прозвище в наибольшей степени соответствовало его сущности. Но не следует понимать под этим нечто старческое — на самом деле мой отец был старше и выглядел старше — имя это лишь подчеркивало его ранг и степень благоговения, какое мы все испытывали по отношению к нему.
Все разом посмотрели на него, как только он вошел в комнату. Мой отец, невзирая на возраст, проворно вскочил с дивана и пошел ему навстречу. Толстяк тоже попытался встать, но, кряхтя, вынужден был сдаться и только выпрямился в кресле и сидел так до тех пор, пока пращур не занял свое место. Отец, конечно, хотел предложить пращуру почетное место на диване, но тот отказался и сел на самый неудобный стул у стола. Солома, из которой был сплетен этот стул, во многих местах порвалась. Отцу же пришлось занять свое прежнее место на диване. Он, испытывая неловкость, не отваживался откинуться на спинку и остался напряженно сидеть на краешке дивана. Все это время я, как приличествует хозяину, продолжал стоять. Стоял и мой брат, прислонившись к стене возле дивана.
Некоторое время все молчали. Толстяк снова откинулся на спинку кресла и сидел, время от времени громко сопя. Я подумал, что они ждут от меня первого слова. Но как мог я осмелиться заговорить? Пращур вообще не бывал здесь раньше, но что-то же побудило его прийти. Однако сам я уже видел его, хотя и издалека, и знал, что он существует и принял решение относительно меня.
В конце концов первым взял слово отец:
— Мы все пришли сюда, чтобы попросить тебя дать ему разрешение пойти к матери, — тихо и почтительно сказал он, обращаясь к пращуру.
До того момента я вообще не думал о матери и не мог даже предположить, что речь пойдет о ней. Но едва только мой отец высказался, как мне показалось, что я думал именно об этом.
На лице пращура не дрогнул ни один мускул. Было непонятно, услышал ли он обращенную к нему просьбу. Лицо пращура казалось высеченным из камня. Вперед резко выступали лоб и скулы. Виски были втянуты, как и впалые от непрестанных забот щеки. Рот выглядел как узкая полоска, губы были плотно сжаты; эти уста надежно охраняли от пустословия.
Толстяк беспокойно провел рукой по редким волосам и откашлялся. Заговорил, однако, не он, а учитель; он обратился к пращуру неожиданно резким тоном:
— Я готов выступить в роли защитника. Я уже давно хотел этого, но всегда отчетливо понимал, что тогда было рано. Ладно, не мне об этом судить. Но теперь настало время освободить ее из темницы смертоносного имени. Приговор когда-то был вполне оправданным, и никто не смеет в этом усомниться. Ее проступок вызвал такое отвращение и навлек на всех такую опасность, каковой подвергся бы весь мир, если бы этой женщине было позволено остаться на свободе. Но это и повод к осознанию того, что был необходим строгий закон, чтобы отыскать для нее новый путь и предотвратить рецидив. В то же время не было никакой уверенности в силе суда и в его успехе. В противном случае приговор был бы не столь суровым. Этот приговор, однако, был односторонним, как и все приговоры. Путь, указанный им, пройден, и результат побуждает к более мягкому отношению к ее деянию.
Толстяк задумчиво склонил голову, а отец успокоительно зашептал: «Нет! Нет!»
Раздраженный этим вмешательством, мой учитель, однако, продолжил: