Оделся, мы спустились по освещенной лестнице на первый этаж, проскользнули мимо дремавшей на посту сторожихи и выбрались на улицу. Скрипел снег, уныло раскачивались на ветру интернатские фонари. Голубенко потащил меня к кочегарке. Вошли внутрь этой постройки, откуда пахло углем и угаром. Гудели печи, кочегар дядя Петя похрапывал, сложив голову на колченогий стол. Прикорнувшая рядом «маленькая» свидетельствовала: дядя Петя принял. Я неосторожно стукнул дверью, и старик попытался проснуться, но, увидев Голубенко, опять прикрыв глаза. Толя провел меня в дальний угол кочегарки. Там на соломенной подстилке лежала собака. Обыкновенная дворняга с обвислыми, в репьях, ушами. На появление Голубенко отреагировала примерно так же, как дядя Петя. Под боком у нее спали пять или шесть слепых щенков. В кочегарке тепло, но время от времени то один, то другой из них начинал суетиться и, подрагивая шерсткой от ненависти к незримым братьям и сестрам, пытался отвоевать у них как можно большую территорию материнского живота, чтобы погреться возле него — носом, хвостиком, животом. Чудаки. Еще вчера они, наверное, так хорошо, беззлобно помещались там, внутри. Началась жизнь — начались житейские неудобства. Толя вытащил из кармана сверток с едой, развернул и положил его рядом с собакой;
— Ешь, Пальма.
Пальма открыла глаза и стала есть — чисто, без жадности и без заискиванья. Иногда поворачивала голову и посматривала на нас, не так, как смотрят на подавших и могущих отнять, а как поглядывают на сотрапезников. В этот час дворняга Пальма была с человеком на равных.
Мы еще долго сидели подле нее. Со стороны могло показаться, что мы греемся. Сидим на корточках и греемся, протянув руки к огню.
Сколько помню, в интернате все время жили бродячие собаки, чудовищные коты. У них предельно отработанные, ритуальные отношения со спальней. Четвероногие друзья человека прекрасно знали, кого из нас, двуногих, надо обходить подальше, а от кого можно ждать куска хлеба или даже мяса. Толя Голубенко был их благодетелем и по этой же причине — заклятым врагом интернатской кухни. Бродяжки любили своего благодетеля и воздавали ему свои почести: по школьному двору Толя Голубенко передвигался не иначе как в их сопровождении.
У Голубенко еще одна причуда: в восьмом классе решил, что женится на четверокласснице Шуре Показеевой. Своего решения ни от кого не скрывал, в том числе и от Шуры. Сначала над ним посмеивались, особенно наши девчонки, которых можно понять: выбор все-таки пал не на них.
Шура тоже посмеивалась: Толя говорил ей о неминуемой женитьбе, а она, отворачиваясь, прыскала в кулак. Потом к причуде привыкли, Шура ничем не выделялась, малявка как малявка. Лицо круглое, в веснушках, как подсолнух. «Шура, на которой женится Голубенко», — вот и все отличие. Толя водил девчушку в кино, кормил мороженым, помогал делать уроки и жестоко расправлялся с теми, кто нечаянно или по незнанию обижал ее. В конце концов она и сама уверовала, что все так и будет: выйдет за Голубенко замуж, нарожает детей, и будет у детей хорошая жизнь. Он везде с этим прицелом и жену намечал. Главное — чтоб веселая.
Чего-чего, а веселья у Шуры Показеевой через край. Благодаря ему Толя с ней и познакомился. Петр Петрович частенько выставлял Толю за дверь, потому как любил, чтобы его слушали: положит учебник перед тобой, отметит ногтем от и до и наяривает с листа. Петр Петрович музицирует, а Голубенко дополняет его жестами. Дирижирует; до-ре-ми и так далее. Особенно лихо выходила у них нота «до». У Петра Петровича организм был хорошо приспособлен для ноты «до». Однажды они такое «до» изобразили — тут надо сказать, что Голубенко дирижировал и руками, и физиономией: раздувал щеки, выкатывал глаза, — что класс полез под парты. Не вовремя полез: Голубенко не успел опустить руки и принять приличное выражение. Петр Петрович оторвался от учебника, смотрит, а в помещении один Голубенко возвышается: глаза навыкате, щеки, как два парашюта, и руки вразброс. С тех пор нередко случалось, что, прежде чем приступить к объяснению нового материала, Петр Петрович предусмотрительно выпроваживал Голубенко за дверь.
— Слушай меня внимательно, — говорил ему вдогонку. — На перемене спрошу, о чем шла речь.
Можно подумать, что Голубенко больше нечем заняться в коридоре, как ловить «пиано» и «фортиссимо» Петра Петровича.
Наш класс находился на одном этаже с тем, в котором училась Шура. Видит Толя: стоит у двери девчонка, подсолнух. Это было внове — он владел пустым коридором один. Подошел.
— Ты чего здесь?
— Останавливаться не умею.
— Как это — останавливаться?
— А так: засмеюсь и не могу остановиться.
И девчонка показала, как она не умеет останавливаться.
Улыбнулась — оторопевшее лицо восьмиклассника показалось ей смешным, — и от этой искры занялось все ее лицо, вся ее фигурка, вплоть до рыженьких, легковоспламеняющихся косичек.
— Ну ты даешь! — сказал ей Голубенко и расхохотался вместе с нею.
— Что случилось? — высовывались из дверей учителя.
Ничего. Два выставленных человечка хохочут в гулком пустом коридоре.