Непоправимо отставшее детство, когда ты с пригоршней ячменя или пшеницы в кармане доверчиво бегал по родне и по чужим дворам: «Сею-вею, посеваю, с Новым годом поздравляю…»?
Или маячившую невдалеке юность?
Скорее всего Ларочку, что бабочкой-капустницей мелькала впереди нас в пыльной зелени осенних палисадов. Чертовски хорошо было бы, пользуясь официальной отлучкой из интерната, догнать ее, взять у нее портфель и увести Ларочку в кино, на последний ряд. Нельзя. Идем в гости: чинно, в одинаковых штанах, в одинаковых рубахах — не один солдат помер, — одинаково постриженные и почти ненавистные друг другу из-за этой одинаковости. В классе она незаметна, а здесь, на тротуаре, когда вокруг тебя порхают поразительные капустницы, так и лезет в глаза.
Вот и дом, в котором живет Учитель. Спрашиваем у прохожего, который час. Оказывается, пришли на полчаса раньше назначенного. Делаем три круга — городок маленький, и кварталы у него, как классики — прямо с виража втискиваемся в узкий и темный подъезд. Короткое совещание на лестничной площадке: кому звонить.
Звонить, разумеется. Гражданину.
Дверь распахивается одновременно с оглушительным звонком: наше совещание, наверное, было слишком энергичным, и его услышали в квартире — и на порог выпархивает изумленная девчонка, наша ровесница. Круглые глазищи, как два полушария, в которых ни островка суши, сплошные моря. С подчеркнутым любопытством рассматривает нас, и поддавшийся было общей панике Гражданин начинает объяснять ей, что мы, стало быть, гости. Из школы-интерната номер два.
— Ах, номер два! — смеются глазищи.
— Ну да, — оправдывается Гражданин (мы с Плуговым уже проглотили языки, смирившись с тем, что никаких оправданий нашему вероломному нашествию нет). — У нас же в городе два интерната, так мы из второго…
— Ну, конечно же, я не сомневаюсь, мы вас так ждем, проходите, дорогие гости, — не давала нам опомниться девчонка.
Она нас ждет! Да если бы она хоть однажды подождала одного из нас — Плугова! Все торопилась, а Плугов все топтался на месте. Все примерялся, ходил по кругу, как колодезный конь. Так и живет до сих пор: все воротит голову, все косится в одну сторону — туда, в юность. А девчонка остается все дальше, и голова заламывается все круче.
А может, это и к лучшему? Что ни говори, а по кругу ходить проще, чем тащить, упираясь, житейскую поклажу. Да все в гору да в гору. Укатали Сивку крутые горки…
— Таня, не мучай гостей! Веди их в комнату, — позвала из глубины квартиры Нина Васильевна, и мы, мешая друг другу, ринулись на этот спасительный голос.
Наспех, чувствуя дыхание погони, здороваемся с Ниной Васильевной, с Учителем, который лежит в кровати на высоко взбитых подушках, бледный, подтаявший и умиротворенный.
Учитель спрашивает, как у нас дела, и Гражданин отвечает, что дела у нас замечательные.
Нина Васильевна спрашивает, не хотим ли мы посмотреть книжки — ими до отказа завалены соты разместившихся вдоль стен старых шкафов, и Погоня отвечает, что еще лучше посмотреть альбом семейных фотографий; «Есть очень любопытные».
Потом нас приглашают к обеду. Плугов жмется, бормочет, что мы уже пообедали, однако Гражданин наступает ему на ботинок, как на язык, и заявляет, что пообедать — это неплохо. Это мы с удовольствием.
И жрет, зараза, действительно с удовольствием. Супчики, винегретики, кролика, что там еще? Голос крови. Достойный, хотя и незаконнорожденный отпрыск рабовладельцев. Я тоже храбрился, поддерживая разговор с Учителем, который пил в кровати чай. Плугов чуть слышно скребся в дальнем углу стола.
В разгар трапезы раздался звонок в дверь, такой же оглушительный, как наш.
— Бабушка! — испуганно прошептала Нина Васильевна.
— Бабушка! — радостно завопила Татьяна и понеслась в прихожую.
Мы ее еще не видели, но слышали, как она в прихожей объявила внучке, что к какой-то Варваре Евдокимовне ее посылали совершенно напрасно. Та жива-здорова и даже больше того — смылась в церковь послушать нового батюшку.
— Батюшку, батюшку, — передразнивала она кого-то, переобуваясь, видать, в домашние тапочки. — Смолоду за парнями бегала, и теперь туда же. Ба-а-тюшка, я ваша тетушка…
Ну-ну.
Бабушка шагнула в комнату. Древняя старуха с неожиданно черными бровями и с двумя лунками блеклой дождевой водицы под ними.
Не пей, братец Иванушка, из копытца, козленочком станешь… Смесь ведьмы и синеглазой Погони.
Увидев нас, обрадовано замерла, сделав полную полевую стойку:
— Здрасьте. Я — бабушка. В этой семье меня называют бабкой Дарьей…
(«Мама!» — взмолившийся голос Нины Васильевны. «Мама!» — выздоравливающий смех Учителя.)
— В этом доме меня называют бабкой Дарьей, — невозмутимо констатировала бабка Дарья. — Приличный народ зовет меня Дарьей Петровной. Как зовут вас, мне скажет Таня. Я тугоуха, и разговаривать со мной нужно погромче…
Мы это давно поняли. Еще лучше — помалкивать…
Бабка Дарья внимательно осмотрела застолье и сказала, что в доме, где есть девушка, молодых людей надо встречать с вином. Быстренько мотнулась в соседнюю комнату и возвратилась с двумя бутылками муската.
И был пир.