Сумма, которую наше начальство могло расходовать на наше пропитание, была так ничтожна (на продовольствие каждой воспитанницы по отдельности приходилось чуть ли не 7 копеек в сутки), что можно только удивляться, как оно ухитрялось кормить нас не одной только «манной кашицей», которою должны были довольствоваться несчастные дети в одном из английских приютов, описанных Диккенсом в романе «Оливер Твист». Нет, справедливость требует сказать, что нам все-таки жилось привольнее наших английских собратьев по несчастью и мы не только не выскабливали ложками оловянных тарелок, в которых нам подавалась гречневая каша и другая снедь, но были так «набалованы» и подчас до того доводили свою предерзость, что наотрез отказывались есть прелую-перепрелую «прошлогоднюю кашу» без малейших признаков масла. <...>
Привожу здесь, кстати, подробное описание наших трапез.
В 8 часов утра мы пили чай — чуть тепленькую желтоватую водицу, — к которому прилагался микроскопический кусочек сахара и половина полуторакопеечного розана[99] (в первый день Пасхи, Рождества и вдень причастия нам выдавали по целому розанчику). В 12 часов раздавался звонок к обеду, состоявшему из трех блюд: во-первых, из «супа брандахлыста», приправленного манной или перловой крупой; во-вторых, из тончайших ломтиков вареной говядины какого-то подозрительного синеватого цвета, которую мы хотя и называли «мертвечиной», но все-таки ели и сожалели только о том, что она всегда была нарезана так артистически тонко, что наши сквозные ломтики «даже муха могла бы пробить крылом на лету». Третьим блюдом почти неизменно служила достопамятная «прошлогодняя каша». В пятом часу дня мы получали такие же порции чая, как и утром, а в девятом ужинали остатками супа и каши. Воскресные дни ознаменовывались тем, что к нашему обыкновенному menu прибавлялся пирог с капустой или с морковью, а каша заменялась клюквенным киселем с патокой.
Яйца нам давали только на Пасхе, но в каком количестве — этого я не помню. Точно так же и молоком нам удавалось полакомиться всего один раз в год, в Черемушках, <...> где наш общий друг батюшка П. В. Богословский устраивал для нас обильное угощение из свежего молока и булок.
Привожу здесь в виде иллюстрации того, как «вкусны» были наши обеды и ужины, следующий факт. Однажды наш директор А. М. К..., войдя к нам в столовую во время обеда, вздумал было отведать наших постных щей со снетками, — дело было, кажется, Великим постом. Но должно быть, щи показались нашему директору до такой степени недоброкачественными, что он не рискнул проглотить даже и одной ложки, а тут же выплюнул их в носовой платок, что, впрочем, нисколько не помешало ему сказать с самым невозмутимым видом, что «щи очень, очень вкусны». Но с тех пор наш почтенный директор уже не решался пробовать наших кушаний.
Голод так одолевал нас подчас, что мы целыми толпами убегали в дортуары, чтобы потуже затянуться в корсеты, так как мы уже по опыту знали, что это самое лучшее средство парализовать действия нашего злейшего врага — голода. Этим способом достигалась двоякая цель: и мучения голода как будто ослабевали, и наши талии становились тоньше и изящнее.
Но по временам и на нашей улице бывали праздники. Случалось иногда, что кому-нибудь из нас присылали из деревни «при оказии» целые ящики с провизией — слоеными лепешками, паштетами, яйцами, пастилой, вареньем и другими прелестями. Вся эта благодать делалась достоянием всего класса и в тот же день истреблялась. Приберегать на завтра у нас считалось крайне предосудительным <...>. Но такие пирушки на весь класс устраивались, разумеется, только тогда, когда гостинцев присылали вволю — сколько душа просит. Если же той или другой из нас перепадала какая-нибудь малость, то угощались только самые любимые подруги. И за это никто не бывал в претензии, потому что каждая из нас была того мнения, что лучше угостить как следует двух- трех подруг, нежели «помазать по губам весь класс».
Зимой, насколько я помню, нас никогда не водили гулять. С конца осени, то есть с октября месяца, нас запирали в комнатах, как какие-нибудь тепличные растения, и не выпускали на свежий воздух чуть ли не до самого мая. Летом же мы могли гулять только в своем садике, где было так мало тени, что днем многие предпочитали оставаться в классах, и только вечером все гурьбой высыпали в сад. Но бегали и играли только маленькие, старшие же воспитанницы, считавшие ниже своего достоинства «повесничать и школьничать», чинно прогуливались группами по дорожкам, разговаривая об училищных делах вообще, но чаще всего, разумеется, об учителях или мечтая вслух о том, что ожидало их за стенами училища, из которого они так страстно порывались на волю.