Француз Круаза был, так сказать, учитель средней руки, скорее, впрочем, плохой, чем хороший. <...> Он, весьма плохо владея русским языком, очень бойко и энергично бранился по-русски, чем приводил нас в крайнее недоумение, и мы не раз задавались вопросом: где он мог так напрактиковаться в сквернословии?.. Кроме изучения грамматики и отрывков из французской хрестоматии, мы упражнялись также в диктовках и в переводах. В старшем классе к тем же упражнениям прибавлялся курс французской литературы, который мы проходили по запискам, составленным неизвестно кем и никогда не изменявшимся и не дополнявшимся. <...>
В младшем классе французскому языку учила некая m-me Визар, очень свирепая на вид особа, которая в вопросах педагогии не мудрствовала лукаво, а старалась только нагнать панику на своих несчастных учениц и с этой целью без умолку кричала на них по целым часам. Цель, разумеется, достигалась: ученицы были запуганы, но кроме отвращения как к самой учительнице, так и к преподаваемому ею предмету ничего не выносили из ее уроков. В сравнении с этой мегерой наш взбалмошный Круаза мог считаться ангелом кротости и образцовым педагогом. Эта воинственная особа была заменена Н.Ф. Бородиной, впоследствии Конивец- кой, очень толковой и опытной учительницей, которая не только сумела установить совершенно иные отношения со своими ученицами, но и приохотить их к занятиям.
Что же касается до Мансфельда, учителя немецкого языка, то это была такая бесцветная личность, что о нем только и можно сказать, что он был смазливый и смирный немчик, хлопотавший, по-видимому, гораздо более о том, чтобы угодить начальству, нежели о том, чтобы научить нас чему-нибудь. Он учил нас, впрочем, недолго и был уволен впоследствии как крайне плохой учитель.
Вот и весь запас умственной и духовной пищи, имевшийся в нашем распоряжении в дореформенный период нашей школьной жизни. Ближайшее начальство, за исключением нашей добрейшей и всеми искренно любимой начальницы А.Г. Свечиной, о которой я скажу несколько слов далее, скорее тормозило своей бестактностью и косностью процесс нашего духовного развития, нежели подвигало его вперед. В наших отношениях к классным дамам замечалось полнейшее равнодушие с обеих сторон. Большинство из них, как русские, так и немки (француженок у нас не было ни одной), казались такими апатичными и бесцветными, что мы смотрели на них не как на живые существа, а как надвигающиеся мумии, на обязанности которых лежало отбирать у нас передники за единицы, передавать марку за русский язык и выполнять разные другие обрядности. И надо отдать им справедливость: эти обязанности они выполняли добросовестно и неукоснительно, что, впрочем, нимало не способствовало ни к уменьшению числа получаемых нами единиц, ни к изгнанию родного языка из нашей речи, а только ухудшало взаимные отношения между нами, «дерзкими девчонками», и нашими «классными мумиями». <...>
Перейду теперь к описанию внешней стороны нашего быта и условий нашего физического развития. Содержали нас, бедных девушек, не роскошно, одевали и в особенности кормили из рук вон плохо. И зиму, и лето мы щеголяли в одних и тех же грубых камлотовых платьях какого-то некрасивого темно-кирпичного цвета. Юбки у этих платьев кроились, из экономии, до того узкими, что походили на какие-то неуклюжие дуды, топорщившиеся кверху и придававшие нам чрезвычайно оригинальный вид движущихся тумб или деревянных колод, что крайне смущало старших воспитанниц и подчас приводило их просто в отчаяние.
Эта особенность покроя наших платьев больше всего бросалась в глаза, когда они были новые и не успели еще обноситься; поэтому мы старались как можно скорее обмять наши «новые дуды» и придать им если не изящную, то по крайней мере и не такую топорную форму, какую они имели, когда мы облеклись в них первое время. Воспитанницы младших классов, впрочем, были совершенно равнодушны к тому, во что их наряжали, и чувствовали неудобства платья «дуды» только в рекреационные часы, когда им хотелось побегать или потанцевать, а несносная «дуда» ежеминутно сдерживала их удаль.
Прочие статьи нашего туалета по неизяществу и своеобразию покроя вполне гармонировали с нашими платьями. Но особенно памятны мне наши коленкоровые летние шляпы, по форме и даже по своему песочно-желтому цвету больше всего походившие на лубочные лукошки, продолбленные сбоку и надетые на голову так, чтобы дно приходилось на затылке. <...>
Но насколько малодушно и даже комично было наше негодование по поводу того, что нас, «благородных девиц», одевают как каких-нибудь «жалких приюток», настолько же действительно были достойны сожаления и всякого сочувствия наши жалобы на то, что нас кормили впроголодь. Это было уже скорее трагично, чем комично — тем более что положение наше в этом отношении было совершенно безнадежное и мы хорошо знали, что голодовке нашей не будет и конца, потому что наше училище было так бедно, что нас, в сущности, и не могли кормить лучше.