Что касается брата Люция, то я решил, что он не причинит мне хлопот. По какому-то недосмотру или, возможно, потому, что никто не представлял себе, как я мог бы ими воспользоваться, ключи от сундуков с реестрами до сих пор были при мне. Если бы я несколько уклонился от курса и заглянул в скрипторий по пути из Святой палаты, то брат Люций не смог бы помешать мне взять реестр из сундука. Он был такой маленький, и хилый, и такой кроткий; скажи я ему, что меня освободили из заключения, он бы никогда не заподозрил меня в обмане. С какой стати, если я имею в своем распоряжении ключи? Возможно (и здесь я чувствовал укоры совести), его подвергнут суровому допросу, если обнаружат пропажу реестра. Но я сильно сомневался, что на него может пасть хоть малейшее подозрение в сокрытии еретика. И если он станет помалкивать, а это было для него привычно, в конце концов его проступок вряд ли когда-либо раскроется.
И посему я дал обещание насчет реестра и для пущей убедительности подчеркнул его. Затем я аккуратно сложил письмо так, чтобы оно поместилось в ладонь, и под конец начертал на нем имя Лотара.
— Отнесите это сразу, — сказал я, указывая имя и дожидаясь, пока Дюран кивнет. Получив от него согласие, я засунул письмо ему за воротник, так что оно оказалось у него на груди, под бледно-зеленой шерстяной рубахой. — Вы знаете, куда идти?
— Да, отец мой.
— Отправляйтесь прямо к нему и дождитесь ответа. Спросите: да или нет? Затем найдите способ передать ответ мне.
— Да, отец мой.
— Поищите печать на моем столе. Если эти письма будут запечатаны, то мне будет спокойнее.
Дюран снова кивнул. Больше говорить было не о чем — по крайней мере вблизи ушей тюремщика. Мы поднялись разом, словно бы по сигналу неслышного колокола, и нотарий поместил все послания (за исключением важнейшего письма Лотару Карбонелю) между страниц реестра. Мгновение он испытующе смотрел на меня, глядя из-под непокорных волос, затем по-латыни произнес:
— Удачи!
Я ответил так же по-латыни, нараспев, будто читал молитву:
— Да благословит вас Бог, мой дорогой друг, — и будьте осторожны.
Мы наскоро, но с жаром, обнялись. Я почувствовал сильный запах вина, исходивший от него.
Когда я отпустил его, он собрал книги, перья, пергамент и кликнул Понса. Мы молча слушали приближающийся перезвон ключей; наши сердца были, наверное, слишком полны. Но прежде, чем он покинул караульную, я успел сказать ему:
— Ваш желудок по-прежнему беспокоит вас, сын мой? Надеюсь, что он не станет постоянной помехой для вашей работы здесь.
А он улыбнулся, обернувшись через плечо.
Больше я его не видел.
Блаженный Августин говорил о дружбе, как познавший сию благодать в чистейшей ее форме. «Было и взаимное обучение, когда один учит другого и в свою очередь у него учится, — писал он о друзьях, — тоскливое ожидание отсутствующих; радостная встреча прибывших. Все такие проявления любящих и любимых сердец, в лице, в словах, в глазах и тысяче милых выражений, как на огне сплавляют между собою души, образуя из многих одну».
Что может служить более верным выражением дружбы, чем спасение жизни друга? Поздно же я понял, что Дюран был моим настоящим другом. Я верю, что наша дружба была того рода, который определил и прославил Цицерон. Но нотарий был так сдержан и скрытен в проявлениях своей любви, она цвела в нем таким скромным и нежным цветком, что я едва не растоптал его ногами. Ослепленный нашей с Иоанной пламенной страстью, я не заметил более спокойного, прохладного, тихого чувства Дюрана.
Подобный дар есть одна из величайших благодатей Господних: больше, как говорит Цицерон, чем огонь и вода. Я как сокровище храню память о дружбе Дюрана. Я храню ее в своем сердце.
Да пребудет с ним милость Господа Иисуса Христа, и любовь Всевышнего, и причастие Духа Святого да пребудет с ним.
Остаток дня тянулся медленно. Я провел его во сне и тревогах, в нестерпимо великом возмущении духа. Я, конечно, молился, но покоя не обретал. В вечерню или около того под дверь мне просунули записку; она состояла из единственного слова «да», начертанного рукой Дюрана. Но даже это не могло успокоить мою смятенную душу. Это просто обрекло меня на путь, которого я невольно и отчаянно страшился и который, по всей видимости, был обречен на неудачу.
Пьер Жюльен ко мне не заглядывал. Его отсутствие говорило о том, что он занят Алкеей и остальными; едва он получит достаточно свидетельств против них, он использует это против меня. Как вы, наверное, догадываетесь, я был полон тревог об Иоанне. Что, если я отопру дверь и увижу… Боже милосердый, если она не может идти? Я помню, что когда эта мысль впервые пришла мне в голову, я вскочил с постели, ломая руки, и заметался, как волк в клетке. Я помню, как колотил себя ладонями по вискам, яростно пытаясь выбить эту картину из головы.