— Вот как? — Я понятия не имел, что он имеет в виду, и был озадачен его скованной манерой. Но вскоре я все понял, ибо он, передавая реестр мне в руки, нарочно уронил его, и я увидел в раскрывшемся реестре длинный, тонкий, замечательно острый ножик, нарочно заложенный между страниц. Я узнал нож, который я обычно использовал для чинки перьев.
— Вот, видите? — Он все еще смотрел на дверь. — Я подумал, что вы, наверное, знаете, что делать.
Сначала я онемел от изумления, но в конце концов вновь обрел дар речи.
— Дюран, вы… это вас не касается, — проговорил я, тщательно подбирая слова. — Не вмешивайтесь. Не беспокойтесь.
— Нет, касается. Это нужно исправить.
— Но не вам это исправлять, друг мой. Оставьте.
— Отлично. Я оставлю. — Вынув нож из тайника, он подошел к постели, с которой я поднялся, чтобы поприветствовать его, и сунул его под одеяло.
Схватив его за руку, я притянул его к себе.
— Заберите это, — зашептал я ему на ухо. — Вас обвинят.
Он покачал головой.
— Если меня спросят, — отвечал он еле слышно, — я скажу: да, я принес ему нож для очинки перьев. А что такого?
Затем, словно бы вспомнив о невидимой публике, он снова повысил голос.
— Хорошо, что отец Амиель нашел меня, — заявил он, пристально глядя мне в лицо. — Я все утро работал с отцом Пьером Жюльеном, который допрашивал одну из ваших подруг. Старшую. Алкею.
Я в ужасе раскрыл рот, и он поспешил меня заверить, что допрос проходил не в подвале.
— Не было нужды. Она обо всем откровенно рассказала. О Монпелье, и о книге Олье, и… и о других вещах. Отец Бернар, она….. Отец Пьер Жюльен остался весьма доволен.
Это, я догадался, было предупреждение. Если Пьер Жюльен остался доволен, значит, Алкея, должно быть, достаточно наговорила на себя, чтобы он счел ее еретичкой. А если Алкею обвиняют как еретичку, то и меня можно обвинить как укрывателя и пособника еретиков.
— Мне нужно написать несколько писем, — заявил я, чувствуя, как летит время. — Вы подождете, чтобы передать их от моего имени? Я не задержу вас надолго.
Дюран согласился и показал мне, какие письменные принадлежности он принес. Я решил из предосторожности замаскировать письмо Лотару Карбонелю среди других, чтобы вина за мой побег, в случае чего, пала не на одного человека, а на многих. Посему я адресовал свои призывы декану общины Святого Поликарпа, королевскому конфискатору, инквизиторам Каркассона и Тулузы. Я просил их выступить моими поручителями, поскольку я известен им как человек бесспорно благочестивый и истинно верующий. Я подчеркивал необходимость совместных усилий, дабы не позволить Пьеру Жюльену продолжать свои нападки на постоянно расширяющийся круг добрых и верных слуг Христовых. Я делал ссылки на Священное Писание и приводил из него цитаты.
К счастью, мне не пришлось писать все обращения самому. Дюран, который принес с собой несколько перьев и столько чернил, что достало бы утопить в них целый гарнизон, скопировал первое письмо, пропуская только имена и названия (ибо в остальном все письма повторяли друг друга). Мы сидели рядом за столом и яростно строчили наши послания, не решаясь прерваться даже для очинки перьев. Дважды нас прерывал Понс, который с большим подозрением отнесся к продолжительной тишине в караульной, но картина нашего монашеского усердия, кажется, действовала на него успокаивающе. Оба раза он убирался, не сказав ни слова.
Если не считать поднятых бровей, Дюран, казалось, даже не заметил его. Он просто посмотрел на меня, улыбнулся и продолжал писать.
Здесь я хотел бы подчеркнуть, что Дюран, хотя и не обладал Раймоновой быстротой письма, мог похвастаться поистине изысканным почерком, когда обстоятельства тому благоприятствовали. Удивительно, что такой неловкий и неряшливый юноша был способен выводить такие чистые, изящные, стройные буквы. Но возможно, его почерк был отражением его души. Ибо у меня были причины полагать, что за его несколько распущенными манерами и неопрятной наружностью скрывалась цельная сердцевина не подверженной порче добродетели.
Он был, по сути, жертвенной натурой.
Конечно, я говорю об этом сейчас, по прошествии многих дней, в то время мои мысли были далеки от этого. В то время я был занят написанием письма Лотару Карбонелю. Я знал, что он умеет читать, но только на народном наречии: он был невеликий грамотей. Посему я должен был сочинить свое послание на провансальском, используя простые слова, словно обращался к ребенку. В лаконичной форме я возвещал Лотару, что я обнаружил имя его отца в одном из реестров Святой палаты; что если он желает сохранить свое положение, имущество и доброе имя своим детям, то он должен предоставить мне четырех оседланных лошадей, платье, плащ, башмаки, хлеб, вино и сыр, то есть передать все это мне в руки у входа в конюшню Святой палаты на рассвете будущего дня. Я прибавил, что, в виде доказательства моей доброй воли (ибо я желал обеспечить себе его безоговорочное послушание), я подарю ему упомянутые записи, обличающие его отца, чтобы он поступил с ними как пожелает.