Она уцепилась за это «после», одновременно ругая себя — ну что ж ты такая дура Михайлова, он тебе сын, и любит. И ты его. Неужели какой-то откровенный разговор может что-то изменить в отношениях? И ругая, все равно боялась. И — не знала, как рассказать. Но он сидел, ждал, внимательно поглядывая, переводя взгляд на долгую фигуру Нюхи и ее беспорядочно заколотые кудрявые волосы, и снова смотрел на мать.
А ведь если бы не эта девчонка, может быть, не пришлось бы… Вива когда-то сказала — вот все само расплелось и сплелось.
— Я влюбилась, — сказала Инга, — очень сильно, прям в смерть. И я была очень, очень решительной.
— Ты и сейчас такая, — осторожно сказал Олега, когда она остановилась.
Инга кивнула.
— Да. Наверное. Я не знаю, правда. Ну вот. А когда я влюбилась, то случилось еще. Я полюбила. Не его. Совсем по-настоящему, и уже никакого там — в смерть. Оказалось, на всю жизнь, ну черт, я помирать не собираюсь, но мне это здесь подумалось и понялось. Ладно, чего это я, с конца-то. Значит, я увидела нового жильца Тони, московского художника Каменева. И влюбилась.
Она проговаривала события, почти механически, крепко держа себя в кулаке, потому что, начав, вдруг ахнула мысленно, да это же целая жизнь получилась, разве можно в утреннем разговоре с кружкой кофе пересказать эти два года, два тех лета, которые начертили линию ее судьбы. И поэтому ей — только перечислить события, не объясняя и не заглядывая в глаза, не пытаясь оправдаться, не пускаясь в самокопания и размышления.
— Сережа… — сказала она имя, в первый раз своему сыну, прервалась, краснея, и снова еще крепче стиснула мысленный кулак, чтоб не думать, о том, как увидела тогда новые глаза, полные света зеленой воды просвеченной солнцем.
Кузька давно заснул, устроившись в тени будки, только хвост валялся косматым веником на солнце, да пыльная лапа с блестящими гнутыми когтями. Нюха вытащила наушники и повернулась на лавке, согнула худенькую спину, укладывая подбородок на кулаки. Слушала, глядя широкими глазами на небольшом, тронутом светлым загаром лице. Инга тоже смотрела на нее, не видя, и говорила, говорила, нанизывая события, спохватываясь и возвращаясь к упущенным. О любви больше не упоминала, признавшись сразу, в первых словах. И просто раскладывала по дням то, что происходило, произошло и вдруг будто бы кончилось, когда исчезли оба мужчины из ее жизни.
— А потом родился ты.
За пустошью время от времени ехали машины, кто-то радостно вопил, хлопая дверцей:
— Теть Маруся, а вот и мы, встречайте, да!
И кричала в ответ теть Маруся, перебирая детские имена и громко удивляясь, что такой малесенький, и вона как вырос-то.
Инга удивленно посмотрела на сына.
— Ты чего? Ты, что ли, смеешься?
— Из-вини… — Олега закрыл рот, надувая щеки, и уставился в стол, но не выдержал и захохотал, стукая кулаком.
— Тю ты, — совсем по-керченски обиделась Инга, — ну?
— Мам… Ты Федра, значит? А вот, знакомься, Энона. Очень приятно, нимфа, очень-очень приятно, царица…
— Ну. Ну да, видишь, вот такой он, Петр Каменев. Олега, я ведь правда, до сих пор верила, что я что-то там в нем изменила. Двадцать лет тому.
— Слушай. Так это потому ты вечно на меня смотрела, я повернусь, а ты смотришь. Этот орал сегодня, не похож, не похож.
Инга кивнула, криво улыбаясь.
— Я…
— Да понял, понял. Умела бы врать, я бы рос, как все, типо папа летчик, разбился в Арктике, герой! У нас, мам, в классе таких летчиков целая эскадрилья. А ты, значит, все хотела понять, я Петрович или Сергеевич.
— Ты Олегович! По разным причинам. И, во-первых, ты его копия.
Нюха внезапно встала, положила руку на плечо мальчика и сказала торжественно:
— Не смей маму ругать. Она тебя родила! Ты такой прекрасный. Весь-весь. А если бы нет? А я?
— Ты, — довольно согласился прекрасный Олег, — чего ж тогда толклась с гуревичами, слушала козла этого? Мам, извини. В смысле, поссибли фазера?
— Его жалко, — быстро ответила Нюха, — он же старенький совсем, смешной. Я терпела.
— Жалельщица!
Инга выставила ладонь.
— Стоп. Если вы поругаетесь, сейчас, я чокнусь.
— А пусть не жалеет кого не надо!
— Всех надо, — в упрямом голосе зазвенели слезы, — как это — одного жалеть, а другого нет? Стареньких особенно жалко.
— Мам! — заорал Олега, хватаясь за голову, потом облапил сердитую Нюху и усадил рядом, прижимая к себе и морщась от лезущих в лицо растрепанных волос.
Инга прерывисто вздохнула. Кажется, он пережил. Не все же такие античные Федры, Михайлова, некоторые видят жизнь по-другому. Или эта девочка смягчила все, Олега доволен, как слон, что увел ее у соперника, и что она, оказывается — жалела старенького.
— Купаться? — предложил Олега из-за кудрявой макушки Нюхи.
— Да, — поддержала его девочка, — а я станцую, для твоей мамы, я ее станцую.
— Понеслось… ладно, двинули, — он поднялся, ухватывая Нюху поперек талии, и заговорил сочным, тут Инга вздрогнула, совершено каменевским голосом:
— О, нимфа, как тебя, Энциона! Нет, Эхинацея! Вдвоем мы увлечемся… нет, повлечемся…
— Повлачимся, — подсказала Инга, стаскивая с веревки гордеево полотенце.