Послышалось тихое девичье, какое-то кошачье чихание. Потом ещё. Потом где-то в центре бурлившей толпы раздалось совсем уж громовое «Апчхи!» И ещё. И ещё! Какая-то девушка перестала танцевать и лихорадочно пробивалась сквозь танцующие пары, за ней растерянно следовал лопоухий разряженный кавалер. Вдруг ещё несколько пар остановилось. Но недолго они стояли, пару секунд, не больше, видимо соображая и оценивая нараставшие ощущения. Очевидно, эти ощущения были новы, остры и неумолимы настолько, что вскоре суета в центре площадки превратилась в повальное бегство и – с чиханием, чертыханием, проклятиями и матом – «заводские» рванулись прочь с помоста к Парковому мосту, где, уже позабыв о всяких приличиях, слабый и сильный пол бросался в Сувалду, в надежде охладить самое драгоценное.
Вой, мат, крики. Кто-то плакал.
«Последний день Помпеи», джентльмены, – блеснул эрудицией Эл.
«Солнышко светит 'ыжее, зд'авствуй ст'ана бесстыжая, юные суво'овцы купаться идут в ста'ый, заб'ошенный п'уд!» – с интонациями прилежного первоклашки продекламировал Фил.
Джин и Джордж просто валялись со смеху.
Насладившись зрелищем, они спустились вниз, прошли по опустевшей площадке, по которой метался одинокий, потный и ничего не понимавший старший наряда лейтенант Мельниченко. Прошли к ларьку, купили ещё по мороженому и встали прямо посредине Паркового моста, расслабленно опёршись на перила и рассматривая выбиравшихся из воды невольных купальщиков. Четыре бело-чёрные фигуры, спокойные, как ангелы Апокалипсиса, были столь очевидны на фоне закатного неба, что мокрый, жалкий, стучавший зубами Штырь всё понял и поклялся отомстить.
Ну… и отомстил, похоже…
– И?
– Что – «и»? – не понял Джордж. – Что – «и»?! Тебя Штырь ищет, не понимаешь, что ли? Злой, как чёрт. Меня ж добить могли. Только ножами не стали, сказали: «Передай, что Филиппову конец».
– Ну, это мы посмотрим, – буркнул было Алёшка, но противная тошнота сжала грудь.
(Явно не от выпитого… Кому ж нравится себя чувствовать на охоте не охотником, а козлёнком, привязанным к дереву?)
– Надо подождать. Наших позвать.
– Погоди, Джордж. Погоди. Понимаешь… Я обещал… Ну, понимаешь, старик, я обещал сводить кое-кого на танцы.
– Её, что ли? – Жорка рассматривал окурок, обречённо ожидая приговора своей первой любви.
– Да, Жора.
– Хорошая девочка, Алёша. Береги её, – Жорке слова давались натужно; он говорил по-мужицки, медленно роняя кирпичи слов.
– Постараюсь. Эх, Жора-Жора… Да я сам толком ничего не понимаю.
– Поймёшь. Она… – Жорка попытался раскурить почти погасший «бычок», потом криво улыбнулся. – Ладно. Пойдём к Филу. Он тебя ждёт. Дело есть.
– А'йошка! Ста'ик! – Фил рванулся навстречу вошедшим. – 'Ебята! Какую я вещь услышал! Не пове'ите! Это… Это бомба! Это… Я не знаю что. Понимаешь… Я хочу её сыграть завтра! Алёшка, друг! Ты просто должен станцевать! Понимаешь, я всё придумал – в конце, когда все устанут… И ты войдёшь в двери и станцуешь – в проходочку – от дверей к нам. Хорошо, старик? Да что ж ты такой, как тюлень голодный?!
…Рыжий Фима Зильберштейн подпрыгивал, размахивал длинными руками, возбуждённо теребил роскошный огненно-лисий кок, потел и приплясывал от нетерпения. Кому сказать, кому рассказать, что за музыку он поймал ночью во время одного из своих «дежурств» на Острове Любви, где сквозь хрюканье целого стада эфирных свиней он услышал такой сакс?! Такой ритм! Не маме же рассказывать! Мама не поняла бы. Точно бы не поняла. Кому рассказать, как он пауком прилип к динамику «Телефункена», стараясь уловить хрип и взвизг далёкого саксофона? Как же он дудел потом, чуть не плача, не понимая, как из своей «че'гтовой дудки» извлечь ту божественную, невероятную, сумасшедшую силу, которая так зацепила своей необычностью его чуткую до каждого нового звука душу? Сколько же он дудел ночью – губы болели невыносимо, щёки судорогой сводило, – и ведь добро бы целовался с девочкой какой, так нет же! Мундштук сакса стал ему настоящей пыткой, а звук… Звук! Тот звук стал его химерой, наваждением! Он по голове себя бил и плакал, клялся, что никогда! Ни за что! Никогда, слышите?! Никогда не станет дудеть – пока не поймёт, как же тот далёкий, невероятно далёкий парень смог так зажать клапаны и такое выдать.
И он грёб в ночи.
Грёб среди звёзд – тех, что наверху, и тех, что отражались в шепчущем покрывале Сувалды, грёб сильно, проклиная себя, ругая, чертыхаясь, загоняя, наказывая себя, как вдруг, потянув в себя воздух и резко, судорожно выдохнув, – понял! Фимка бросил вёсла, рискуя перевернуть лодку, бросился на корму, вытащил расцарапанный, старенький сакс и дико, требовательно продудел всего одну фразу… Словно дикий зверь взвыл в ночи. Эхо пролетело над плёсами, над спавшим лесом, проскакало по скалам и спряталось в камышах. Где-то охнула изумлённая птица.