Высвистела в воздухе насмешливую песню, с беспощадной меткостью воткнулась в бедро Времени.
Время рыкнуло, зашипело сквозь зубы, нетерпеливо огляделось по сторонам, растрепывая волосы по ветру.
Время поймало третью стрелку — легкую, полную веселой злости — под лопатку — и нырнуло вперед, ловя скрюченными пальцами воздух.
— Кто? Кто посмел?! — вопль копьем вонзился в невинное вечереющее небо. — Кто посмел?!
— …ты хотел меня видеть, отец.
Я не прятался — ступал медленно и твердо, глядя ему в лицо. Нецарский сын, пастушок, выращенный на Крите нимфами. Перепоясанный шкурой черного леопарда. Со старым луком в руке. Босиком — мне просто привычнее так, когда ступни чувствуют крепкие кости матери-Земли, которая за что-то на тебя, отец, сердится.
Амалфея шла рядом и выступала куда более царственно. В бороде у нее застыл цветок ромашки, взгляд полыхал угрозой, а рога она несла с таким достоинством — куда там моему истертому луку.
Куда там белой стрелке, для которой не нужно колчана.
Смешное, наверное, и нелепое зрелище: пастух-лучник вместо героя из пророчества. Мне бы, может, жениться на Метиде, взять у нее приличную одежду, заявиться к тебе с хитроумным планом… глядишь, в песни вошел бы.
А так — братья смотрят пораженно: это еще что? Спаситель наш, что ли?! Сестры аж глаза прикрыли, только одна, рыжая, впивается взглядом. Мать напевает песню, улыбаясь отвлеченной улыбкой — будто нет меня.
Титаны, наверное, смеются про себя, только вслух почему-то забывают. Расступаются, будто за мной по пятам не коза, а эта самая… которая из-за плеч. Которая врала, что ось мира вращает.
— Вот какой, значит, — улыбка у него — кривая. Лезет на лицо убийственным серпом. Наверное, как тот, который ему Мать-Гея выплавила.
Я не умею так улыбаться — а значит, мы непохожи с ним, пусть у него тоже острые скулы, и глаза черные, и волосы, нетронутые сединой, ползут на плечи.
— Что, воин, — весело спросил Крон и показал белые зубы. — С луком на безоружного, а?
Я не ответил и поднял лук, на ходу ловя пальцами белую легкую стрелку-молнию.
«Со стрелами на безоружного? Да?» — издеваясь надо мной, спрашивали его глаза.
«Пока что три стрелы, — метнул я ответный взгляд. — Три стрелы за пятерых твоих детей, Повелитель Времени».
Тебе не кажется, что счет неровный?
И четвертая и пятая рванулись с пальцев — одна за другой. Молниями — потому что они и были молниями, холодными, белыми, пронзающими время… и истаивающими в нем, нанося глупые, болезненные, раздражающие раны.
Время не так просто ранить. Даже адамантием.
Я понял это, когда натянул лук в шестой раз — за себя. И стрела, белая и легкая, затрепетала в пальцах у смеющегося Крона.
— Чем это ты так? — небрежно бросил Повелитель Времени. — Ах да, я такой в детстве игрался. Циклопы в дар отцу ковали. На пробу.
Стрелка вращалась в пальцах под его смех. Белая, легкая. Дарящая обманчивое могущество.
Выкованная Циклопами игрушка. Годная разве что на то, чтобы промахиваться. Попадать по леопарду, по змее, по отцу. И — промахиваться. Потому что это не орудие нападения. Мести. Убийства.
Потому что это вообще не оружие.
Оружие может быть одно. Которое я уже выбрал. До того, как шагнуть к Олимпу.
Стрела, к которой не нужен лук, легким перышком вращалась в пальцах отца.
— У тебя больше нет выстрела, — сказал он злорадно. — Кажется, ты его подарил.
Ты знала об этом, бабушка-Гея, когда дарила мне это? Знала, что он постарается забрать у меня оружие — потому и дала два?
Выбор из двух.
Пальцы стиснули теплый, старый металл, вышедший из плодоносных недр матери-Земли.
Лук, к которому не нужно дарить стрелу.
— У меня есть еще выстрел, отец, — прошептал я, глядя ему в лицо. — Я не выстрелил за мать.
И резко потянул назад тетиву, свивая из воздуха свою настоящую стрелу — сковывая из серебристого ихора, блестящего на щеке матери, и ее тихой, безумной песни, и плача золотоволосой сестренки, и страха в глазах братьев, и беспокойных, проклятых лет на острове Крит. Вытаскивая из воздуха, выплетая из горечи и ненависти.
Черное острие легло на тетиву пророчеством. Нацелилось безошибочно — оперенное шепотом Урана-Неба над головой: «Тебя свергнет сын, сын, сын…»
И он услышал это, потому что перестал улыбаться, потому что оскалил зубы, мотнул головой, чтобы не слышать — и стиснул пальцы, словно сжимая рукоять, древнюю, страшную…
Рукоять выщербленного серпа-улыбки, ухмыляющегося чистой пустотой. Но, как известно, страшнее — не всегда лучше.
И не всегда быстрее.
Время замерло. Оскалилось отчаянной ухмылкой: промахнешься!
«Не промахнусь», — шевельнулись губы, и черное пророчество ушло в лёт — стрела, густо смазанная предназначением и моей яростью.
Такими стрелами не промахиваются.
Крон охнул и нелепо булькнул пропоротым горлом, в котором торчала черная стрела.
Оперенная страшным пророчеством.
Крон разжал пальцы — и из них пропала возникшая было из воздуха рукоять. Страшная, древняя…
Только немного
И серп, который не успел призвать хозяин, помедлив, канул в воздух.
Признал, что для улыбок сейчас не место.