В летний зной меня вдруг охватили горячечное беспокойство и жажда действия. Несколько раз я ходил к Луцию Домицию, но он был еще для меня слишком мал, и я с трудом досиживал до конца визита. Луций усердно упражнялся в стихосложении и читал мне по восковой дощечке стихи, которые я должен был править. Он удивительно ловко лепил из глины фигурки людей и животных. Когда мальчика хвалили, он очень радовался, просто светился от счастья, но любое замечание обижало его, хотя он и пытался это скрыть. Со всей серьезностью Домиций предлагал мне брать уроки у его учителя танцев, чтобы я обучился изящным манерам и приобрел грациозность в движениях.
— Искусство танцевать приносит мало пользы тому, кто постигает искусство владения мечом, копьем и щитом, — как-то сказал ему я.
Луций Домиций помрачнел и признался мне, что ненавидит жестокие состязания в амфитеатре, во время которых грубые гладиаторы калечат и убивают друг друга.
— Но я вовсе не собираюсь становиться гладиатором! — отвечал я обиженно. — Любой благородный римлянин должен овладеть солдатским ремеслом.
— Война — кровавое и бессмысленное занятие, — важно заявил мальчик. — Рим подарил миру спокойствие, однако я слышал, что дальний родственник моего покойного отца Гней Домиций Корбуло по-прежнему воюет на том берегу Рейна в Германии, добиваясь права на триумф. Если ты пожелаешь, я напишу ему письмо и посоветую сделать тебя военным трибуном. Учти только, что человек он весьма грубый и заставляет всех своих подчиненных работать с утра до вечера. Правда, его самого могут вот-вот отозвать, потому что, как мне кажется, дяде Клавдию не очень нравится, когда кто-то из близких моего отца становится слишком уж знаменит.
Я пообещал подумать. Вскоре Барб навел справки и сказал мне, что Корбуло действительно отличился — но только в Галлии, а не в Германии, и как строитель дорог, а не как полководец.
Я, конечно, сразу же прочел ту маленькую книжку, что мне подарили. Философ Сенека писал прекрасным оригинальным языком и утверждал, что подлинный мыслитель способен сохранять хладнокровие при всех ударах судьбы. И все же, на мой вкус, его слог был слишком уж причудлив, да и примеры почти не встречались — одно сплошное философствование, так что его рассуждения быстро выветрились у меня из головы.
Мой друг Луций Поллио дал мне также почитать письмо, которое философ направил Полибию, отпущеннику императора. В нем Сенека утешал этого самого Полибия, недавно потерявшего брата, и доказывал, что вольноотпущенник не только не должен грустить о покойном, но, напротив, обязан радоваться тому обстоятельству, что он служит Клавдию.
Читателей письма в Риме больше всего забавляло, что Полибий был недавно осужден за торговлю гражданскими правами. Как рассказывал Луций, при дележе доходов он разругался с Мессалиной, и Мессалина донесла на него, тем самым сильно восстановив против себя остальных вольноотпущенников императора. Философу Сенеке по обыкновению не повезло.
Меня удивляло, что, пока я болел, Клавдия даже не попыталась навестить меня. Мое самолюбие было этим очень уязвлено, хотя разум и подсказывал, что ее появление скорее бы меня рассердило, чем обрадовало. Но как я ни старался, я никак не мог забыть ее черные брови, озорной взгляд и пухлые горячие губы.
Как только я поправился, я стал совершать длительные прогулки, чтобы укрепить сломанную ногу и унять свое неясное беспокойство. Уже наступила осень, но жара не спадала, поэтому я носил не тогу, а тунику с красной каймой — тем более что не желал привлекать к себе излишнего внимания на окраинах города.
В один из дней я, спасаясь от римского зловония, перебрался на другую сторону реки, миновал амфитеатр императора Гая Юлия, куда тот велел перевезти из Египта несколько огромных и тяжелых обелисков, и поднялся на Ватиканский холм. Там наверху стоял древний этрусский храм оракула; деревянные стены здания были недавно по приказу императора Клавдия обложены слоем кирпича. Старый авгур молча приподнял свой посох, привлекая мое внимание, но я прошел мимо и зашагал вниз по другому склону холма, направляясь туда, где лежали разноцветные лоскутья огородов. Вскоре моему взгляду открылись большие крестьянские дворы. Отсюда и из других пригородов Рима ночами катились к овощному рынку с его крытыми зеленными лавками бесконечные вереницы повозок. Еще затемно им полагалось уехать обратно.