Читаем Император Запада полностью

«Книжка Пьера Мишона великолепна, но читается не всегда легко; в ней всего 75 страниц, но их смакуешь как старый добрый коньяк, который невозможно пить залпом». Или: «Это маленькое литературное сокровище, приводящее нас в восхищение своим стилем, красотой языка и увлекательным сюжетом».

Мы воздержимся от комментариев по поводу смысла поэмы и оставим русских читателей наедине с текстом.

<p>Император Запада</p>

Жерару Бобийе посвящается

I

Когда-то он играл значительную роль. Двух пальцев не хватало на его правой руке; он был уж не молод, одет с усталой небрежностью, и по высокомерно вздернутым бровям, по причудливой линии массивных челюстей, прикрытых жидкой бородкой, по чересчур выдающемуся носу я признал в нем левантийца[1]; в придачу он был лыс. Он сидел неподвижно и щурился, пытаясь не упустить из виду парус, увлекаемый вдаль ветром, непоправимо уменьшающийся по мере того, как все дальше уходил в сторону Стромболи [2]; взглядом он провожал белый живот парящих чаек, когда, взяв курс на солнце, они ложились на другой галс и, неторопливо упираясь крыльями в воздух, беззащитно подставлялись взорам. Наверное, так он наслаждался жизнью; он был заметно близорук. Иль, может, он просто смотрел на море, на его неохватный простор, подобный древней, потерявшей смысл метафоре.

Внизу тропинки, спрятавшись в тени, на удаленье немногих шагов, я наблюдал за ним. Возможно, он меня не видел, всецело поглощенный созерцаньем простых вещей; вероятнее всего, меня он принимал за одного из слуг, а может, за простого рыбака. Но вот, наконец, по истеченье нескольких минут, показавшихся мне вечностью, он повернул ко мне свое лицо и коротко приветствовал; ему я отвечал, не называя его имени, однако. На его груди заметил я массивный крест, покрытый самоцветными камнями, с концами, изогнутыми, точно удила, и грозными, как это принято у варваров.

С того момента началась, хоть наши возрасты и были столь различны, хотя я лгал ему и делал вид, что знать не знаю, кто он есть на самом деле (так, некто без лица, незнамо кто — а он не возражал и тоже делал вид, как будто бы свою безликость принимает и, более того, он всячески ее стремится подчеркнуть), так вот, с того момента началась с ним наша дружба — так хочется назвать мне то, что нас связало. С первого же раза у меня вошло в привычку садиться рядом с ним на каменную низкую скамью; я тоже глаз не отрывал от парусов, и речь, естественно, зашла о навигации, о гребле и черных кораблях, о путешествиях морских и греческой поэзии — одна ведь без другой уже не существует, и неизвестно, что из них обеих — явь, что — текст и что сначала появилось, хрупкий ли просмоленный каркас, иль строгие гекзаметры стиха, плывущие по воле волн в пучине моря, иль в океане языков. Что до него, то он считал, что по сравненью с кораблем поэзия первична, как Отец, который был до появленья Сына. Тогда я вспомнил, как мне говорили, что он арианин[3]. Вперив в него взгляд, я намекнул, что к морю и языкам прибавить можно толпы, а к кораблю с поэмами — замечательных людей, владык, чьи имена звучат подобно строфам и ви´дны всем издалека, как паруса. Он не ответил ничего. Своею искалеченной рукой он бороду задумчиво перебирал. Солнце клониться начинало уж к закату, и тень большого пробкового дуба теперь не защищала от лучей: на лысине его блестели капли пота, и вена билась; губы друг об друга упрямо терлись, как у стариков, что втайне далекие и сладостные образы лелеют или слова, которые наружу рвутся вопреки запрету. Он вдруг показался мне убогим, голым, жаждущим покоя иль, может быть, страшащимся его. Я ждал, когда он, наконец, заговорит; неслаженные крики чаек собою заполняли вечер; подняв глаза и неопределенным жестом указывая, может быть, на то, что странно, мол: ночные голоса исходят от таких дневных созданий, он начал: «Музыка ведь тоже, игра на лире…»; к небу он воздел то, что осталось от его руки, и произнес: «Я недурным был раньше музыкантом».

Когда мы наконец расстались, последние исчезли паруса с совсем уже ночного моря, обретшего навеки винный цвет, поскольку греки так о нем сказали. Усталой поступью он начал подниматься по узкой тропке, что вилась по склону, ведя к его невзрачному жилищу, на верх скалы, носящей имя Монтероза; комичным жестом он приподнимал заботливо края изношенной одежды, вдруг останавливался дух перевести, упрямо глядя в землю и внимая тому, что нес в себе. Его сандалии клубы вздымали красноватой пыли, ложившейся на свежие следы. Из виду скрывшееся солнце освещало лишь половину островерхого Стромболи: как золото горящий треугольник на темном фоне, ровном, монолитном; на пурпуре сверканье диадемы. Вот все погасло. Где-то заревел осел; и стала ночь.

Перейти на страницу:

Все книги серии Иностранная литература, 2012 № 03

Император Запада
Император Запада

«Император Запада» — третье по счету сочинение Мишона, и его можно расценить как самое загадочное, «трудное» и самое стилистически изысканное.Действие происходит в 423 году нашего летоисчисления, молодой римский военачальник Аэций, находящийся по долгу службы на острове Липари, близ действующего вулкана Стромболи, встречает старика, про которого знает, что он незадолго до того, как готы захватили и разграбили Рим, был связан с предводителем этих племен Аларихом и даже некоторое время, по настоянию последнего, занимал императорский трон; законный император Западной Римской империи Гонорий прятался в это время в Равенне, а сестра его Галла Плацидия, лакомый кусочек для всех завоевателей, была фактической правительницей. Звали этого старика и бывшего императора Приск Аттал. Формально книга про него, но на самом деле главным героем является Аларих, легендарный воитель, в котором Аттал, как впоследствии и юный Аэций, мечтают найти отца, то есть сильную личность, на которую можно равняться.

Пьер Мишон

Проза / Историческая проза
Лимпопо, или Дневник барышни-страусихи
Лимпопо, или Дневник барышни-страусихи

В романе «Лимпопо» — дневнике барышни-страусихи, переведенном на язык homo sapiens и опубликованном Гезой Сёчем — мы попадаем на страусиную ферму, расположенную «где-то в Восточной Европе», обитатели которой хотят понять, почему им так неуютно в неплохо отапливаемых вольерах фермы. Почему по ночам им слышится зов иной родины, иного бытия, иного континента, обещающего свободу? Может ли страус научиться летать, раз уж природой ему даны крылья? И может ли он сбежать? И куда? И что вообще означает полет?Не правда ли, знакомые вопросы? Помнится, о такой попытке избавиться от неволи нам рассказывал Джордж Оруэлл в «Скотном дворе». И о том, чем все это кончилось. Позднее совсем другую, но тоже «из жизни животных», историю нам поведал американец Ричард Бах в своей философско-метафизической притче «Чайка по имени Джонатан Ливингстон». А наш современник Виктор Пелевин в своей ранней повести «Затворник и Шестипалый», пародируя «Джонатана», сочинил историю о побеге двух цыплят-бройлеров с птицекомбината имени Луначарского, которые тоже, кстати, ломают голову над загадочным явлением, которое называют полетом.Пародийности не чужд в своей полной гротеска, языковой игры и неподражаемого юмора сказке и Геза Сёч, намеренно смешивающий старомодные приемы письма (тут и найденная рукопись, и повествователь-посредник, и линейное развитие сюжета, и даже положительный герой, точнее сказать, героиня) с иронически переосмысленными атрибутами письма постмодернистского — многочисленными отступлениями, комментариями и цитированием идей и текстов, заимствованных и своих, поэтических, философских и социальных.

Геза Сёч

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги