Следует заметить, что цензурные крайности проявлялись именно из-за внешнеполитических обстоятельств. К примеру, после событий 1830 года цензоры просто коршунами набрасывались на все печатанное и рукописное, выискивая крамолу даже в Библии. По выражению русского писателя и публициста Николая Энгельгардта, «развилась крайняя степень мыслебоязни, причем литература очутилась в положении заподозренной, тайно злонамеренной области».
С 1830 года совершенно дезориентированная цензура, на которую давили с разных сторон, начала доходить до банальной глупости. Как писал генерал Зайончковский, «административные лица этого учреждения в общем не обладали ни высшим образованием, ни тем тактом, который требуется на таких ответственных местах для того, чтобы суметь избежать крайностей в ту или другую сторону». В царствование императора Николая цензура, по выражению барона Корфа, часто и много грешила, то пропуская, не ведая того, статьи с чрезвычайно дурным и опасным направлением, то впадая в самые «нелепые» крайности. Тот же Пушкин в ноябре 1830 года в свойственной ему хулиганско-натуралистической манере при общении с друзьями пишет Верстовскому из Болдина: «Не можешь вообразить, как неприятно получать проколотые (просмотренные цензурой. –
Следует, впрочем, оговориться, что и положение цензоров было поистине безвыходное. Кроме цензурного устава и распоряжений своего непосредственного начальства, они должны были сообразоваться со всеми требованиями и, скажем больше, со всеми капризами посторонних ведомств. Граф Клейнмихель возмущался, например, что без его особого разрешения была издана частным лицом тетрадь фасадов православных церквей; генерал-адъютант Адлерберг протестовал против издания частным лицом без его ведома алфавита городов на трактах от Петербурга до Москвы, а все прочие не отставали от первых двух. И каждый входил с непосредственными докладами к государю, без сношения с ответственным за цензуру министром народного просвещения, и Высочайшим именем прикрывал свои капризы. Граф Клейнмихель не останавливался даже перед отправлением за не понравившуюся статью не подчиненных ему цензоров на гауптвахту. И в результате бедные цензоры предпочитали ничего не допускать до печатания, лишь бы пройти спокойно свой тернистый путь. Такая постановка цензурного дела привела к результатам, совершенно противоположным тем, которые были в мыслях императора Николая.
Цензоры для собственной же безопасности полагали, что «полезнее всего запретить», чем потом объясняться, почему то или иное произведение увидело свет. Это привело к тому, что пронырливые беллетристы научились писать между строк, вкладывая в невинные на первый взгляд опусы глубокий скрытый смысл.
Граф Дмитрий Толстой по этому поводу писал: «Журнальная пресса, под видом самых невинных статеек, распространяла те же тлетворные идеи и самыми недомолвками возбуждала неудовольствие публики, уже приученной читать между строк, а цензура заглушала только голоса честных убеждений, которые могли бы обличить официальную ложь. Затруднения, поставленные для сношений России с Европой, не помешали русским изменникам высылать к нам во множестве экземпляров революционные газеты и журналы, и „Колокол“ сделался общедоступной газетой, которая нарасхват читалась повсюду, под глазами близорукой и неспособной полиции». Впрочем, еще до начала издания «Колокола» натурализовавшийся в Швейцарии русский помещик немецкого происхождения Александр Герцен, сосланный в России из столицы в далекую Вятку за участие в нелегальном философском кружке (заметим, не на каторгу, а на службу в канцелярию местного губернатора), начал публиковать в журнале «Отечественные записки» серию статей под заглавием «Письма с Avenue Marigny». Но публикации, от которых за версту несло духом французского анархиста Жозефа Прудона, все же выходили, несмотря на буйствующую цензуру.
Каким-то образом появились в империи, хотя и только на французском языке, скандальные записки скандально известного французского путешественника маркиза Астольфа де Кюстина «La Russie en 1839» (слухи о его многочисленных бисексуальных связях в салонах расходились в качестве анекдотов). В них француз, с одной стороны, с восхищением отзывается о самом Николае I и при этом клеймит «рабство» и «униженность» дворянства, забитость крестьянства, дуроломство и косность мышления. По его собственному признанию, он «ехал в Россию искать доводов против республики», а вернулся если не республиканцем, то уж, во всяком случае, убежденным противником абсолютизма, который довел до катастрофы Францию и может погубить Россию. Многое в этих записках следует признать объективным, многое – просто непонятным иностранцу по причине того, что нас «аршином общим не измерить».