- А может быть, - взвилась вдруг Макрина, - ты просто боишься проиграть диспут, потому что знаешь: тебе не вынести публичного унижения? Как ты тщеславен, Приск! Ты не хочешь состязаться с другими, дабы не потерпеть поражения. Фактически никто из нас не знает, насколько ты мудр: молчание создает легенду, принцепс, и поэтому Приск - величайший из великих. Всякий раз, когда Проэресий открывает рот, он тем самым ставит себе предел, ибо слово, по сути своей, конечно. А Приск мудрее. Молчание нельзя точно оценить. Молчание скрывает все - или, возможно, ничто. Только сам Приск может объяснить нам, что скрывается за его молчанием, но он предпочитает этого не делать, и нам ничего не остается, как гадать, уж не гений ли он.
Приск не ответил. После Макрины мне не доводилось встречать женщин, способных так виртуозно, с такими неожиданными поворотами и переходами вести спор и при этом так блестяще владеть оружием иронии, но она вообще была незаурядной женщиной. Прежде чем Приск успел ей что-либо ответить, нашу беседу прервал приход моих телохранителей и офицера из свиты проконсула - по Афинам уже прошел слух, что я остановился у Проэресия. Меня снова взяли под стражу.
Юлиан неточно описывает мою первую встречу с ним - во всяком случае, наши воспоминания не совпадают. К примеру, Юлиан утверждает, будто его охрана пришла раньше, чем я успел ответить Макрине. Дело обстояло совсем иначе: я тут же парировал, сказав, что за моим молчанием скрывается сострадание к умственной неполноценности собеседников, ибо не желаю ранить словом никого, даже ее. Все рассмеялись, и тогда-то и появились охранники.
Мне хотелось бы сохранить для истории мое первое впечатление о Юлиане. Он показался мне красивым юношей, широкоплечим, как все мужчины в его роду, с великолепной мускулатурой - это был дар природы, ибо в то время он редко занимался гимнастикой. У него было другое занятие - все свое время Юлиан тратил на нескончаемую болтовню. Григорий, который отмечает его неутихающее словоизвержение, не так уж далек от истины. Я и сам не раз спрашивал Юлиана: "Как же ты думаешь чему-нибудь научиться, если ни на минуту не умолкаешь?" В ответ он разражался каким-то возбужденным смехом и заявлял: "Но я могу слушать и говорить одновременно. Это мой природный дар!" Возможно, так оно и было: я всегда поражался, сколько знаний успевал Юлиан вобрать в себя.
Лишь ознакомившись с записками Юлиана, я узнал о его беседе с Проэресием. Мне и в голову не приходило, что старик способен на такую смелость или хитрость - открыться совершенно незнакомому ему принцепсу, что он справлялся у оракула о судьбе императора. Это был опасный поступок, но покойный всегда питал слабость к оракулам.
Вообще-то Проэресий никогда мне особо не нравился: мне всегда казалось, в нем слишком много от демагога и мало от истинного философа. Пожалуй, он чересчур всерьез принимал роль великого старца, которую играл. Он был готов ораторствовать где угодно и на любую тему, а учеников-принцепсов коллекционировал точно так же, как епископы коллекционируют мощи. Оратор он был, каких мало, но все, написанное им, начисто лишено оригинальности.
Дозволь мне теперь рассказать кое-что о романе Юлиана и Макрины. Юлиан об этом предмете умалчивает, и, если я не восполню этот пробел, ты никогда ничего об этом не узнаешь. Между тем их любовь была для всего города притчей во языцех. Макрина в своей обычной шутовской манере рассказывала всем встречным и поперечным о ходе своего романа, не опуская даже самых интимных подробностей. В частности, она много толковала об отменных мужских достоинствах Юлиана, намекая на свой якобы обширный опыт в этой области, а между тем к моменту встречи с Юлианом Макрина, скорее всего, была девушкой. Вряд ли в ее окружении нашелся кто-нибудь, кто пожелал бы лишить ее невинности: афинянки славятся своей уступчивостью на весь мир, и немногие мужчины соблазнятся женщиной с таким язычком, когда вокруг столько прелестных тихонь. Я твердо уверен, что Юлиан был у Макрины первым.
В то время по Афинам ходил про них анекдот, без сомнения, апокрифический. Якобы кто-то подслушал разговор Юлиана с Макриной на ложе любви. Макрина опровергала пифагорейцев, а Юлиан защищал непреходящую ценность платонизма - и все это до и во время совокупления! Что и говорить, хороша была парочка!
Юлиан редко говорил со мною о Макрине: я был свидетелем их любви, и ему было просто неловко. Последний раз он спросил меня о ней в Персии, когда писал свои записки - ему хотелось узнать, что с ней стало, за кого она вышла замуж и как сейчас выглядит. Я ответил, что Макрина несколько пополнела, что она замужем за купцом из Александрии, живущим в Пирее, и что у нее трое детей. Я скрыл от Юлиана только одно: отцом старшего сына был он.