Может быть, тут все дело в возрасте? Как раз вчера у меня был об этом прелюбопытный разговор с одним моим старым другом и коллегой. Я спросил его, почему в последнее время всякий раз, когда я выступаю в городском сенате с речью, сенаторы начинают покашливать и о чем-то переговариваться между собой. Сознаю, что я не обладаю ораторским талантом, но все же и содержание, и форма моих речей - не сочтите это за нескромность - должны представлять определенный исторический интерес, ведь я - самый известный из здравствующих греческих писателей, да к тому же еще квестор, представляющий свой город перед государем. "Так почему же люди перестают слушать, как только я начинаю говорить? И после заседания, стоит мне подойти в аркаде к кому-нибудь из сенаторов и чиновников, как они тотчас обрывают разговор на полуслове и, вспомнив о каких-то срочных делах, удаляются, хотя совершенно очевидно, что все это вымысел?" - спросил я.
- Потому, старина, - только учти, ты сам напросился, - потому что ты превратился в старого зануду.
Я был потрясен до глубины души. Конечно, если всю жизнь читаешь лекции, это накладывает отпечаток и на твою повседневную речь, но такова участь большинства людей, которым приходится выступать перед большой аудиторией.
- И все же до сих пор мне казалось, что мои мысли представляют определенный интерес…
- Это сущая правда, так было всегда.
- Больший, нежели манера их изложения, хотя допускаю, что она несколько многословна.
- Ты просто чересчур серьезен.
- Разве можно быть излишне серьезным, когда речь идет о таких важных предметах?
- По всей видимости, антиохийцы на этот счет другого мнения.
На этом мы расстались, но, должен признаться, я размышлял над словами моего друга целый день. Неужели я так одряхлел, что утратил способность аргументировать и убеждать? Неужели я стал излишне глубокомысленным? Мне даже захотелось написать трактат в свою защиту, в котором моя серьезность, кажущаяся согражданам чрезмерной, получила бы исчерпывающее объяснение. Я должен что-то предпринять… Но эти сугубо личные пометки на полях записок Юлиана не должны превращаться в мою апологию!
Я сидел на солнышке и радовался, что меня здесь никто не знает, как вдруг ко мне подошел темноволосый молодой человек. Он пристально посмотрел на меня и спросил:
- Макелла?
Поначалу я, было, огорчился - меня узнали, но затем сообразил, что мой собеседник - врач Оривасий, и очень ему обрадовался. Не прошло и минуты, как мы уже увлеченно беседовали, будто знали друг друга всю жизнь. Мыться мы тоже пошли вместе. В круглой парильне мы продолжали разговаривать, соскребая масло друг у друга со спины. Оривасий сказал мне, что оставил двор.
- Хочешь заняться частной практикой?
- Нет, семейные дела заставили. У меня умер отец, и я еду домой в Пергам вступать во владение его поместьями.
- И как ты меня узнал? Мы не встречались два года.
- У меня хорошая память на лица - особенно на лица принцепсов.
Я дал ему знак говорить потише, так как заметил, что двое учеников, сидевших напротив, стараются подслушать.
- Кроме того, - прошептал Оривасий, - тебя выдает эта дурацкая бороденка.
- Да, она еще не очень густая, - печально согласился я, дергая себя за бороду.
- А в Никомедии все знают: благороднейший Юлиан старается отрастить бороду, чтобы походить на настоящего философа.
- Что ж, у меня еще есть надежда.
Окунувшись в бассейн с холодной водой, мы перешли в зал тепидария, где собралось несколько сот учеников. Стоял гул голосов, кто-то пел, то тут, то там ученики принимались бороться - тогда к ним подскакивали рассерженные банщики и лупили правого и виноватого по головам тяжелыми медными ключами.
Оривасий тут же убедил меня, что мне следует приехать пожить к нему в Пергам.
- У меня там большой дом, и я живу в нем один. Там ты сможешь повидать Эдесия…
Я разделял всеобщее восхищение Эдесием. Это был самый знаменитый из пергамских философов, друг покойного Ямвлиха и учитель Максима и Приска.
- Пергам тебе понравится. Там тысячи софистов, и все с утра до вечера только и делают, что ведут диспуты. У нас есть даже женщина-софистка.
- Женщина?