Она успела увидеть на табличке «имени такого-то», и еще – «г. Калужск». Кадр съехал, потом вернулся, дернулась кривая склейка; в похожем на ее, только поменьше, кабинете, сидел человек в серой форме и белом халате, и другой человек, тоже в белом халате и с русским круглым затылком, стоял перед ним, и вдруг этот второй человек закричал: «Вы меня не заставите! Ни один врач… Вы же тоже врач!..» – и раздался выстрел. Треснула склейка; рядом с телом того человека в белом халате стояла теперь растрепанная женщина в черной шали и тряслась, а серый человек протягивал ей раскрытую коробку с ампулами, и она пятилась, а серый человек сказал ей без акцента: «Хорошо, будет по-вашему», – и дальше был подвал, и люди в бледно-полосатых пижамах лежали почти один на другом, и Райсс показалось, что пленка замерла, но люди в пижамах шевелились, мелькал медперсонал, и Райсс поняла, что это идут дни, дни, дни, и что это – голод, настоящий, страшный голод, такой голод, когда людям не выдают никакой еды, и были несколько секунд, когда растрепанная женщина в шали валялась у кого-то в ногах, на ногах этих был краги, и кто-то сказал по-немецки: «…was deine Wahl»[1], а потом снова потянулись кадры с людьми в подвале, и люди становились больше, опухали, и трупы уже никто не выносил, и вошел человек в белом поверх серого, и сказал той женщине: «Вы слишком медленно помогаете пациентам умирать». Нянечка смотрела на потолок, запрокинув голову и приоткрыв тонкие губы, только потерла затекшую шею, Райсс уткнула лицо в сгиб локтя, а Гороновский вдруг очень осторожно сказал: «Вы бы шли поели, Эмма Ивовна», – но она рывком подняла голову, и тут по потолку поехали огромные черные машины без окон, но с огромными, шипастыми задранными хвостами, и тех, кто еще мог идти, стали заталкивать в эти машины – и тех, кто был в грязно-белом, и тех, кто был в грязно-полосатом, – а кто не мог идти, того волокли по земле, и был плач, крик и вой, и затрещала склейка, а потом плач и крик и вой заглушило что-то очень страшное, и Райсс решила, что бомбят, но это было не сводящее живот жужжание «хуммелей» и не низкий гул «жужелок» или «ос», это был лай, адский лай, и она решила, что спустили собак, и тут весь кадр занял огромный, вытянутый, нечеловеческий глаз, черный блестящий нос, белые усы. Что-то все еще подвывало, совсем рядом, и Райсс вдруг поняла, что это подвывает Сидоров. Раздались выстрелы, очень много выстрелов, лисы бросались на людей в серой форме и падали, и люди в серой форме тоже падали, снег, перемешанный с жухлой травой, чернел от крови, лис было двенадцать или пятнадцать, они топтали и рвали серых людей когтями и зубами, а потом в кадре остался только мех и кусок полосатого рукава. Мех и рукав мерно вздымались и опадали, и Райсс поняла, что лиса несет Касимова, несет его лиса за красные леса, и тут прекратился треск, и потолок снова стал белым, и Райсс осела прямо Касимову на ногу – к счастью, на здоровую. У Сидорова мелко дрожали губы, Гороновский сказал ему не глядя: «А ну выйдите», – и Сидоров вышел мелкими слепыми шажками.
Нянечка села возле Касимова, расправила юбку, огляделась, вытащила с нижней полки шкафа первый том «Психогигиены» Кроля.
– Простите, я не знаю, как вас зовут, – мягко сказал Гороновский.
– Екатерина Семеновна Евстахова, – отрапортовала нянечка, зачем-то вскакивая.
– Сколько вам лет, Екатерина Семеновна? – спросил Гороновский.
– Шестнадцать, – сказала нянечка, глядя ему в глаза.
– Лет вам сколько? – повторил Гороновский.
– Шестнадцать, – сказала нянечка, не отводя взгляд.
– Садитесь, – сказал Гороновский.
Потом, когда Райсс шла с ним к столовой на негнущихся ногах, он вдруг сказал:
– Интересно, как эта зверюка знала, куда бежать. И что еще она знает, интересно.
И тут же добавил ворчливо:
– Но наркоз все равно тратить не буду, не надейтесь.
9. Ответственные лица