– Когда? – спросил сын, стараясь ничем себя не выдать.
– Так лет пять назад. Она и сказала, что ты жив, большой человек стал.
– А сама потом куда?
– Не знаю, адреса не оставила. Она замуж вышла. Она у нас еще в Тамбове была.
– Что ж ты в Тамбове делал?
– А у брата жили, дядьки твоего. Его сын женился потом, мы в Тулу съехали, тут у матери двоюродная сестра. Она померла потом. Много померло.
У прохожего мелькнула мысль – уйти, не дожидаться матери, но мысль эта была подлая, не для того он так долго искал ее. И он сидел на лавке, чужой человек, с чужим, в сущности, стариком, с которым и говорить было не о чем, потому что, побывав приказчиком и хозяином собственного дела, он побывал потом беженцем, конторщиком, плотником и вот сапожником, и ни одна его новая жизнь не была настоящей, а настоящую он забыл. И когда мать в тесной, нечистой комнатке кормила его супом, гость напрасно искал следы детства, вещи оттуда – ни одной не было. Мать сидела напротив и сухими глазами смотрела, как он ест. На улице все сильней припекало, есть ему не хотелось. В комнате много было мух.
– Мама, – спросил он, – а помнишь, конь у меня был деревянный, рыжий? Седло зеленое?
– Не помню, – сказала мать. – А, был, да.
– Прости, что я не писал, – сказал гость. – Я двадцать лет почти не помнил ничего.
– Я ждала, ждала, – сказала она, – потом перестала.
– Я денег привез, буду присылать, – сказал сын.
– Ах, да что, – сказала она. – Нам много ли надо?
Он искал хоть тень былой интонации, хоть голос, хоть что-то от ее прежнего запаха, – но ничего не было, все было другое. Какую же вам книгу, подумал он, какую еще книгу? Что можете вы сделать с этим? Он не знал, к кому обращался, а «это» было слишком велико и вместе с тем слишком понятно, чтобы его разъяснять. Вообще ничего не надо было больше разъяснять, и ничего не было нужно.
– Я денег пришлю, мама, – сказал он.
– Да ничего не надо, все есть. Ты раньше бы писал, – сказала она, – я раньше ждала, а ты не писал, я перестала. Мне друг твой написал, убили тебя. Но я ждала, потом только перестала.
– Я книгу допишу, пришлю, – сказал гость.
– Допиши, – сказала она, – пришли. Сосед говорил, будто с портретом напечатали, будто похож. А я смотрела – не похож. Глаза другие, весь другой.
Эммаус, вспомнилось ему. Апостолы не узнали его по дороге в Эммаус. Между тем он был тот же самый, просто умер, но ведь жизнь на этом не кончается.
– Пумпончик, – сказала мать. Он вспомнил: до шести лет был пумпончик, шапочка голубая с пумпончиком. Ничего больше не осталось, и пумпончика давно не осталось.
– Пойду я, – сказал он.
– Женился? – спросила вдруг мать.
– Женился.
Он достал фотографию Манюни с сыном, держащимся за ее юбку, и дочкой на руках.
– А хорошие какие, – сказала мать, но в гости привезти не попросила.
– Я приеду еще.
– Приезжай, конечно, – сказала она. – Ты слышал, Оля умерла?
– Да, отец сказал.
– В Ленинграде.
– Да.
– Тогда не было ничего, – сказала она, – теперь все есть.
– Да, теперь все есть.
Он постоял еще в центре песчаного квадрата земли, среди мальв и табака, и вышел на улицу героя Смирненкова. Улица героя упиралась в лес, он пошел в лес, оттуда тропинка вывела его на сухой желтеющий луг, потом на берег обмелевшего озерца с расщепленным сухим деревом на краю, и тут он некоторое время стоял, щурясь.
Вот Дехтерев все интересовался, как это на эмоциональном уровне, подумал прохожий без злости, вообще без всякого чувства. А это никак. Бывают кентавры, да, бывают люди, написанные поверх себя прежних, и даже люди, воскресшие из мертвых. Но не бывает людей, которые бы при всем этом сохранили живое чувство к чему-либо, хоть бы и тщеславие. Наверное, в природе весь этот хваленый покой, который кажется кому-то величием, именно от того, что она была уже и раскаленным океаном, и буйным древним лесом, и ледником; тут все теперь очень красиво, но совсем мертво. Россия тоже всем была, сейчас она Шелестов, глупая, молодая. Но когда-нибудь вспомнит все и станет как я сейчас, спокойная, может быть, но мертвая, ни на что не годная. Как же будет выглядеть набор слов, который разбудит ее, какой Дехтерев скажет ей эти слова, и какой ужас обрушится на нее, если меня эта память едва не раздавила? Но я крепкий, подумал он, и буду жить долго, как это мертвое дерево на берегу, как эта сухая трава, которая будущей весной забудет себя.
– Вот как он вспомнил все, так и не может больше ничего, – сказал он вслух. Странный разговор с Муразовой в степи вспомнился ему – он говорил тогда не свои слова и впервые почувствовал близость воссоединения. – Только когда же вспомнил? Верно, в Эммаусе, когда они узнали его. Вспомнил все и теперь ничего не может, как и я не могу. Неужели никогда больше? Ведь он все умел! А теперь одна вот эта трава, одна вот эта береза.