Нет, всякое у нас бывало, конечно, и много чего Боря заставил себя забыть; но чтобы у мира на глазах присоединиться к самой черной силе — такого он все-таки не ждал. Прежде можно было поругивать, посмеиваться — но самому себе говорить: все-таки было хуже… все-таки просвещение для всех… все-таки первый в мире опыт… Больше ничего этого не было. Все было брошено в топку, и все сопровождалось полным отказом от приличий. Боря не знал теперь, для чего он нужен, но это бы полбеды. Боря не знал теперь, для чего нужно всё.
Да-с, вот так! Внезапно оказалось, что в стране существует народ, и теперь он внятно заявил о себе. То есть народ был всегда, но он был где-то там. Его вели, за него решали. Всегда, и особенно в новом курсе партийной истории, он был сила, воспитанная и вдохновляемая вождями. У него был передовой отряд, количественно малочисленный, и этот отряд тащил за собой остальных. Но тут обнаружилось, что дело не в отряде, что самая-то массовая масса как раз и есть то что надо. Закончилась апология меньшинства, в моду вошло количество. Для начала заговорили о том, что мы самые большие; раньше были передовые, теперь огромные, а это уже другое первенство. Вслед затем оказалось, что главная наша доблесть — воинская, что наше дело — присоединять, что наши предки обильно полили и т. д. Вся земля была наша, просто не вся еще к нам вернулась, Украина и Белоруссия были столь же исторически нашими, как Данциг и Судеты — немецкими; то есть в принципе и они — наши, но пока мы позволяли немцам иметь на них виды. Вдруг стало видно далеко во все концы света, и все эти концы были наши. Передавались стишки, слишком лояльные, чтобы их напечатать: но мы еще дойдем до Ганга, но мы еще умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла Родина моя. Появились роялисты правее короля. Все дежурные проклятия коричневой чуме были забыты. Боря не думал, что способен так удивляться.
Народ желал воссоединяться, не особенно спрашивая у облагодетельствованных западных территорий. Народ целовался. Народ осознал себя главной силой, потому что былые водители его были большей частью истреблены. Народ желал раздуваться вширь. Это был еще один заход на войну, третий и самый успешный, — ни Испания, где проиграли все, ни Япония, от которой отвоевали кусок никому не нужной Монголии, не могли утолить народной жажды. Польша — это было уже кое-что, уже месть; но Польшей и Монголией, конечно, не ограничивались. Англия — вот была первая мишень, Англия, укрывшаяся за проливом. Далее, рука об руку с немецким братом, мы доберемся и до тех, кто отсиживается пока за океаном… и как же они всегда умудрялись вступать в союз с мерзейшими! И только в таком союзе все у них выходило — потому и в Испании не вышло.
Народ торжествовал. Не было ничего отвратительнее народа. В сущности, вся жизнь Бори, все его таланты и темперамент уходили на то, чтобы превратить народ в людей, — но теперь обо всем людском можно было забыть. И они, поколение модерна, убитого в Европе, чудом уцелевшего здесь, — подошли к той мясорубке, куда их намеревались сбросить: народ отомстил за все.
Ночь на 22 сентября, на воскресенье, Боря провел в городе. Он не стал врать Але — в последнее время никогда не врал, да и не было необходимости, ибо он уже принадлежал ей весь, со всей своей ложью, — и честно сказал, что у жены недомогания, головные боли — последствия травмы, и надо ночевать дома. Между ним и Муреттой давно ничего не было. Муретта преувеличивала свое уродство и вполне могла нравиться, если бы хотела (и хотела, он знал, — шрам и скандал придавали пикантности), но для него после больницы все было кончено. Не было даже сострадания. Она удержала его, но потеряла право на сочувствие.
Сон не шел, Боря пробовал сочинять, ничего не выходило, разболелась голова, он долго курил в форточку, думал, так ничего и не надумал. Муретта под утро — не открывая глаз, словно разговаривала во сне, — сказала ласково: «Все равно ты сейчас у нее». Он не стал разубеждать. «Всегда надо делать то, что хочется, — ровно продолжала она, — иначе добра никому не сделаешь, а себе все испортишь». Ну вот, хотел сказать он, ты сделала все, как тебе хотелось. Хотела покончить с собой, но не до конца, удержать мужчину, но не любовь его, а присутствие, — и вот что ты сделала: могилу на двоих. Но он опять смолчал, а потом сморил его тяжелый рассветный сон, в котором он все время помнил, что надо проснуться, очень скоро проснуться. И в то самое время, как он заснул, брали Алю, — словно только его бодрствование и хранило ее.