— Где? Не вижу! — кричал Тройников, вскинул бинокль к глазам. — А ну, кто видит? Смотрите все! Он оттого заставлял сейчас смотреть всех, что гордился Прищемихиным, отличал его и хотел, чтоб все видели это. Но во всех биноклях только блестела река и на немецком зеленом луговом берегу заметно было кое-где шевеление. А на нашем берегу простёрлось болото под солнцем — кочки, трава и вода. И ни души.
— Жить хотят, оттого и не видно никого, — сказал Прищемихин и усмехнулся. — Это на учениях, бывало, сколько ни гоняй, только отвернулся — один голову высунул, другой задницу, хоть стреляй их. А тут не ученье — война. С ночи в осоке лежат, брюхом в воде. Водки каждому двойную норму выдал, но — не куря! Предупредил строго. Деревню возьмёте — закуривай! Старшинам с ночи приказ дал: «Кухни держать под парами!» И маршрут: как пехота в деревню войдёт, чтоб раньше артиллерии с кухнями там быть. Командир резервного полка Куропатенко, коротко остриженный и все равно рыжий, как осеннее солнце, захохотал от души:
— Да ты правду говори, Прищемихин, — может, твои в деревне уже?
— Зачем в деревне, — поскромничал Прищемихин. — Мои в болоте лежат. Я так мыслю. — Развернув карту на колене, Прищемихин поднял палец у себя над головой и кому-то погрозился. Всем в дивизии было известно: Прищемихин не «думает», не «предполагает», а — «мыслит». Даже к ординарцу своему обращался он так: «Ты насчёт ужина сегодня как мыслишь?» Был он солдатом ещё той германской войны и, выросши до командира полка, пройдя все стадии — и взводного, и ротного, — остался солдатом по своему нутру. И хотя не раз посылали его на курсы командного состава, бой он все равно видел по-своему, не сверху, а снизу.
— Я мыслю так: немец на той стороне по лугу редко сидит, так кое-где порыл окопчики неглубокие. Глубоко нельзя, вода близко подступает. На ночь он в деревню спать идёт, вместо себя ракетки пошвыривает, реку освещает. Тут нам главное дело не перемудрить. Откуда он меня ждать может? От леса. Лес к самой воде подступает, там скрытно сосредоточиться можно. Так я в лесу одну роту оставил. Командир роты — парень молодой, но мыслит правильно. Ударит оттуда для отвода глаз, но с умом, чтоб людей зря в трату не дать. Тройников слушал его, улыбаясь. Мельком глядул на Матвеева. Нахмуренный, тот завистливо сопел. На широкой переносице между бровями проступил пот.
— Добро! — сказал Тройников. — Действуй. Одним батальоном выйдешь деревне в тыл, двумя, не задерживаясь, — вперёд. До скрещения дорог. Возьмёшь высоту плюс пять ноль, оседлаешь дороги — и сразу окапывайся. Это твоя главная задача. Дальше высоты не иди! — Он погрозил Прищемихину. — Понял? Ужинаю у тебя, раз у тебя кухни в первом эшелоне идут.
ГЛАВА IV
Настал день, и дороги опустели. Все исчезло. Скрылось в землю. Остались только бесчисленные следы ступавших здесь ночью сапог, перечёркнутые колеями повозок, вдавленными следами гусениц, — над всем этим, казалось, ещё витали голоса. Всходило солнце. На траве, на холодных телах танков, укрытых в лесу, обсыхала роса. Хорошо было сейчас сидеть в свежевыротом окопе. Сверху — солнце, сухой полевой ветерок по брустверу, а от не прогретой в глубине земли прохладно спине сквозь гимнастёрку. Гудят вытянутые пудовые ноги, отходя понемногу, а голова лёгкая, и так сладко сейчас потянуться всем млеющим телом. Война ничего не отменила, только все чувства стали острей на войне. И нет слаще утреннего сна в окопе после такой ночи. Сквозь дрёму бухнет орудийный выстрел, а ты сидишь, вытянув ноги, не размыкая век… Гончаров потянулся, заложа руки за голову, зевнул, глядя на Литвака маслеными глазами:
— Ну вот, Борька, мы и встретились. Борька Литвак, тот самый солдат, которого он ночью забрал из чужой батареи, поднял от котелка лицо, улыбнулся стеснительно и добро. Он был голоден и ел так, словно домой попал. Слив в ложку последние капли из котелка, он облизал её по-солдатски и сунул за голенище.
— Слушай, а за мной не придут?
— Неохота?
— Суп у вас гороховый здорово варят.
— Тем и славимся. Они были однолетки и года четыре сидели в школе на одной парте. Но сейчас Гончаров выглядел старше и крупней. С ним произошла та перемена, которая быстро наступает в армии у молодых людей. Он развился физически, расширился в груди, в плечах, а сознание ответственности за многих людей — и равных ему по годам, и годившихся ему в отцы — проложило на лице его ранний отпечаток мужественности и серьёзности. Эту перемену, как незримую грань, разделявшую их, Литвак смутно чувствовал. И отчего-то неловко было называть его Юркой. А Гончаров смотрел на него с суровой ласковостью, как на младшего старший брат.
— Курить научился?