Понимал, что вспомнит, но не думал, не представлял, что так монстром, насильником для нее и останусь. Ведь должна же чувствовать, что никого, ничего дороже, чем она, для меня просто нет! Нет, и не будет никогда в этом гребанном мире!
Но не чувствует, не помнит, шарахается. И разговора, — никакого, — не получится, это я уже начал понимать в гостиной.
Отправил спать, — и блядь, пошел в разнос.
Только, блядь, расколотая кулаком стена и раздолбанная мебель ни хера не решают. И пар не выпустил даже. И вискарь, что заливаю в глотку, — ни хрена не поможет.
Уехал бы, чтоб ей лишний раз на душу не давить, — но как оставлю?
Нет, — нужно поговорить. Сейчас. Иначе, кажется, будет поздно. Иначе, если сейчас все не объясню, — потеряю навсегда. И сам тогда сдохну. Пусть и хотел бы оставить в покое, дать успокоиться, — но не могу. Нельзя сейчас ее вот так вот оставлять.
— Не надо… Не трогай меня, — выдыхает одними губами и сжимается в комок, стоит мне только появиться. И, блядь, — снова этот ужас, на хрен, вселенский, в глазах! И снова крушить все вокруг готов, — ну как так-то? Неужели, — совсем, никакой маленькой лазейки в ее сердечке нет, через которую все то наше, что было, ей ничего не скажет?
— Света! — сам не понимаю, как из горла вырывается рычание.
Стараясь не смотреть в глаза, ловлю за талию, притягивая к себе. И, блядь, — как всегда, — задыхаюсь! От запаха ее, от кожи, от того, что она рядом! Задыхаюсь — до одури, — неужели она не чувствует?
— Ты должна меня выслушать. И услышать. Поверь, — я горло бы себе перегрыз за то, что сделал, если бы это могло бы что-нибудь исправить.
И, как бы мне не хотелось скрыть от нее всю мерзость, приходится рассказывать все с самого начала. С того, кем был на самом деле ее папочка-Альбинос и чем занимался.
— Дай мне побыть одной, — шепчет она, так и не подняв на меня глаз, когда я заканчиваю. — Пожалуйста.
Киваю, выпуская ее локоны из рук. Все бы сделал, лишь оградить ее от этой правды. И оставлять ее сейчас больно. Но должен. Есть вещи, которые нужно пережить в одиночку. Ей нужно все переварить, — и знаю, как это не просто.
Ухожу в свой кабинет, плотно и тихо закрывая за собой дверь.
Полуживой, опускаюсь в кресло, плеснув в стакан виски.
Простить — невозможно, я знаю. Остается только верить, что сможет понять… А если нет… Это приговор для нас обоих, — страшнее, чем спустить у виска курок. Но я верю в нее. В свой лучик, который не погребет под всем этим дерьмом нас обоих. Верю.
И все теперь — только в ее маленьких руках. Мы оба. И чувство бессилия убивает так, как ни одна пуля не заденет.
На нее — одна надежда. От меня уже ничего здесь не зависит. Блядь, — если я только мог! Зубами бы наше будущее выдирал! Но, кажется, — одно лишнее слово, — и все развалится на хрен окончательно, засыпав нас обоих.
* * *
— Лучик? — не заметил, как стемнело, так и просидел в кабинете до самой ночи. Впервые в жизни нажрался почти в хлам. Но каждый шорох в доме слышал, — она не выходила. Забилась в спальне, и я всем нутром чувствовал ее горячие слезы, которые обжигали — не ее, меня.
— Нужно поесть, — хрень какая-то из деликатесов, что еще, кажется, в прошлой жизни заказывал.
Так и сидит на постели — в ночной рубашке до пят, белой, на привидение похожа.
Блядь, — как же мне хочется сейчас ее обнять, отогреть, на руки взять, — и сжать изо всех сил, шепча ей, что ничего, кроме нас, в этой жизни же не важно. Не просто бледная — зеленая прям, прозрачная какая-то, и губы почти белые. Уже не она, я дергаюсь при одном взгляде на нее. А она — наоборот, — застыла. И смотрит, — вроде и на меня, только как-то сквозь.
— Свет, — осторожно присаживаюсь на краешек постели. Не знаю, что говорить, что делать, — нет во мне слов таких, нет их на земле, чтобы в чувство ее сейчас вернуть.
Даже прикоснуться боюсь, — рука дернулась, чтоб по волосам провести, — и тут же опала. Нельзя. Даже касаться ее сейчас нельзя.
— Свет, — ставлю рядом с ней поднос на столик и первый раз в жизни безвольно руки опускаются. Не могу. На такую на нее смотреть просто не могу! И, самое страшное — мы ведь оба сейчас такие, почти без жизни, на грани, — и сделать ничего тоже, блядь, не могу! — Я…
— Ты! — повторяет, как механическая кукла. — Ты, Артур, просто ошибся, — горькая усмешка, от которой ребра, кажется, лопают, разрывая грудь.
— Да, Свет! Да! Я — ошибся! Но, даже думая, даже когда был уверен, что ты его дочь, что виновата во всем, — любил! Любил и до последнего вздоха своего любить буду.
— И часто ты так… Ошибаешься?
Мне нечего сказать. И остается только сжимать кулаки.
— Любил, — выплевывает с горечью, как змею гремучую. — А если бы я не потеряла память? Что бы тогда было, а, Артур? Продолжал бы, да? Продолжал бы — до каких пор?
— Не знаю, Света, — наверное, я должен был соврать в этот момент. Сказать, что — не такой. Что все равно отпустил бы и больше бы не трогал. Но — не могу. Сам ведь не знаю, что бы сделал.
— Убивал бы? Жестоко? Страшно? — ее уже не трясет, просто смотрит на меня, как каменное изваяние.